Он остановился метрах в двух от меня и все махал кулаками.
Я услышал, как Бома сказал: «Молодец!» Кто-то хихикнул, и тут же что-то острое ударило меня в глаз, и все закричали.
Я размахнулся и ударил.
Бочкин зашатался и сел на землю.
И я увидел кровь.
Я схватил свой портфель и побежал и услышал тут же, как все свистят сзади меня.
А я бежал.
Я не хотел, не хотел, не хотел драться — не мог. Не мог я бить человека. Мой портфель упал ему на голову. И он, этот Бочкин, завелся. И я должен был его бить из-за того, что он завелся. Не мог я его бить ни за что, особенно раз он тут же упал. Как я мог бить человека, который тут же валится. От первого слабого удара. Они-то все думали, что я струсил. Ясно, так они и думали, раз свистели, Но мне было наплевать, что они там думают, главное, что я сам для себя знал, почему я не хотел драться.
Но все равно — что говорить! — на душе у меня было тошно.
Я долго шел, глядя себе под ноги, на серый асфальт, и после асфальт стал чернеть и блестеть, и я догадался, что начался дождь. Я поднял голову и увидел, что рядом со мной идет Рыбкина.
Я старался не глядеть на нее и долго смотрел вправо, после скосил глаза влево — она все шла рядом.
— Что ты идешь рядом? — спросил я. Голос у меня был какой-то сипловатый.
— Я иду просто по улице, — сказала Рыбкина. — Это ты идешь со мной рядом.
— Почему бы тебе не отстать? — сказал я.
— А почему бы тебе не отстать? — сказала она.
Вдруг она права, подумал я, вдруг это я стал нечаянно идти рядом с ней — я ведь выскочил на улицу сам не свой». Но я спросил:
— Зачем тебе в эту сторону?
— Я там живу, — сказала она.
Мы все шли рядом.
Спина у нее была узенькая-узенькая и мокрые косички.
Я вдруг сказал:
— Приглашаю тебя на день рождения. У меня завтра день рождения. Приходи, гостьей будешь. Ясно?
Мы опять молчали.
— У тебя под глазом синяк, — сказала она.
— Заметно? — спросил я быстро.
— Нет, чуть-чуть.
— Так ты приходи, — сказал я и назвал адрес.
Потом она остановилась.
— Пока, — сказала она. — Мне здесь.
— Ты придешь? — спросил я.
Она стала кусать свою мокрую косичку и смотреть наверх — довольно-таки дурацкое занятие на мой взгляд.
— Приходи, — сказал я. — Подарков не надо. Да я и не люблю подарков.
Дальше я побежал, дождь был уже приличный. Так и хлестал наискосок. После он вдруг кончился, совершенно неожиданно, и выглянуло солнце, очень яркое, давно такого не было, но я все равно продолжал бежать, сам не знаю почему.
— Дорогой, с тебя танец, — сказала мама, как только я вошел. — Я так рада, не можешь себе представить. Сильный дождь, да?
— Да.
— Танцуй. Танцуй, дорогой!
— А что такое? Зачем танцевать?
— Вот! — И она показала мне письмо. — Я так рада, что твои друзья не забывают тебя и пишут, хотя ты уехал от них очень далеко. Я посмотрела обратный адрес.
Я сделал такие глаза, какие надо.
— Потрясающе! — сказал я. — Вот ведь!
— Просто прелестно, — сказала мама. — Ну, беги, читай.
Я тихо вышел на лестницу, порвал письмо и выбросил его в мусоропровод (замечательная, между прочим, вещь). Незачем мне было читать это письмо. Я и так его знал. Себе я написал его сам, на почте, тогда, когда убежал с залива.
Сашуля, ну, этот, в очках, сказал мне на первой переменке:
— Ты не уходи, Громов, не уходи. Мы с тобой сегодня дежурные.
И покраснел.
Я специально пришел в школу к самому звонку, чтобы ни с кем не сталкиваться, а на переменке сразу же хотел бежать вниз к малышам...
— С чего это я должен дежурить? — сказал я. — Я на днях дежурил.
— Видишь ли, — сказал он. — Надька Купчик заболела, и мне велели выбрать кого-нибудь из проигравших в футбол. Я выбрал тебя. — Красный он был, ужас. — Ты не против?
— Мне все равно, — сказал я.
После я догадался, что так даже удобнее получилось — не нужно было бегать на этаж к малышам, а в классе никого на переменке не оставалось, сразу после звонка все из класса выходят — с этим, оказывается, в нашей школе строго.
На последней переменке я вдруг услышал в коридоре топот, смех и даже свист, и тут же в класс ворвалась толпа — почти все наши девчонки и мальчишки. Хохотали они — ужас! — и волочили по полу что-то огромное, завернутое в зеленую бархатную скатерть.
Этот тюк шевелился, его водрузили на учительский стол, развернули — и там оказался десятиклассник (я так понял) — мокрый, красный, здоровенный такой белобрысый верзила с повязкой дежурного на руке. Его все окружили, не давали ему слезть со стола, щипали, и он так и сидел на столе, подтянув ноги к подбородку и глупо хихикал, потому что делать серьезное лицо или обиженное было еще глупее. Я позабыл, что сам-то я — ответственный за чистоту, тишину и порядок в классе, и забрался на парту, чтобы сверху все видеть и понять, в чем тут дело. Оказалось, что ничего особенного: просто этому верзиле было заявлено, что если он будет и дальше капать на наш класс — кто на переменке валяет дурака, а кто носится, — то с ним и впредь будут поступать подобным образом. И если он сейчас же, тут же, громко, ясно и честно не пообещает никогда впредь так себя не вести и кротко, и робко, и слезно не попросит его отпустить, то будет, завернутый в скатерть, лежать у последней парты целый урок. Ясно, что лежать он будет тихо, как козочка, глупо ведь предстать в таком виде перед нашим учителем. А если учитель сам спросит, что это за тюк, уж тут-то ответ придумать легко, проще простого.