— Вы их видели будто? — сказал я. — Этих жителей.
Он ничего не ответил, повязал меня белой простыней и, взяв в руки машинку, запев тихонечко: «Лети, мой корабль, лети».
Глазки у него были небольшие, я увидел в зеркало, ручки небольшие, мне стало вовсе смешно, и я сказал:
— Будто вы были на том острове? Забыл его название.
— Пасха, — сказал он. — Я плавал в тех водах.
— В каких «в тех»?
— В тех самых.
Его машинка ловко-ловко бегала по моей голове.
— Лети, мой корабль, — пропел он шепотом и добавил: — Я был моряком.
Он сказал это так, что, даже не глядя в зеркало, я поверил. Да лучше уж было и не глядеть — вылитый парикмахер.
Я вышел из парикмахерской и пошел домой и, пока шел, все мучился от какой-то мысли, глупенькой такой мыслишки, которую я почему-то еще никак не мог вспомнить. Только ложась вечером спать, я понял, что вертелось у меня в голове: еще очень не скоро я опять зарасту или, на худой конец, волосы просто будут подлиннее. Только если раньше меня это радовало, то теперь огорчало...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через два дня я не вытерпел, взял у мамы деньги будто на кино и пошел в парикмахерскую.
— Мне височки, — сказал я, садясь к нему в кресло, — какие-нибудь другие. Только у меня денег всего десять копеек.
И когда он улыбнулся и как-то ловко перекинул ножницы из одной руки в другую и завернул меня в простыню, я добавил:
— И расскажите про море. Про дальние походы. Про эту песню.
«Чик-чик-чик», — зачикали ножницы у меня возле самого уха. «Чик-чик-чик», — сверху вниз.
— Мы подходили к Цейлону, — говорил он. — «Чик-чик-чик». — Океан был тихий, белый и горячий. — «Чик-чик-чик». — Та-ак. Теперь машинкой. Наступала тропическая ночь. Били склянки. — «Чик-чик».
Я не помню, сколько времени он меня стриг. А что он рассказывал — мне не пересказать. Помню только, я спросил, когда он снял с меня простыню:
— Вы почему теперь здесь... а не там... в море?.. Что-нибудь с ногой, а? — добавил я глупость.
Он покачал головой и показал себе куда-то внутрь.
— Там, — сказал он. — Что-то испортилось. Не та уже машинка.
«Какая машинка?» — захотелось спросить мне, но я не спросил, потому что, кажется, понял.
— Заходи, — сказал он.
Я кивнул и вышел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через четыре дня я снова пошел к нему. По-моему, в самый раз. Вообще, стричься надо через шесть, или семь дней. Это уж точно.
Его я встретил возле гардероба. Он тихонько хлопнул меня по плечу, снял мою шапку, провел рукой по волосам и сказал:
— Маленько зарос. Опять полубокс? Ну, сейчас Петрович все сделает.
— Я не хочу к Петровичу, — сказал я. — Я к вам хочу.
— Я и есть Петрович, — сказал он.
— Я только к тебе хочу, Петрович, — сказал я.
Я просидел у него опять не знаю сколько. «Чик-чик-чик», — чикали ножницы. А он рассказывал. И было мне ни до чего. И мне даже самому не понятно, отчего я вдруг спросил:
— Петрович, а у тебя есть еще кто-нибудь, кроме тебя?
— Как это?
— Ну, так… Мама, дедушка…
— Есть, — сказал он. — Другие. Жена у меня есть и дочка. И все. Больше никого. Жена и дочка.
— А жена у тебя какая?
— Ну какая… Она инженер.
— А была кто?
— И была инженер. Всегда.
— А дочка?
— А дочка — балерина. Ей сколько и тебе лет.
— Здорово, — сказал я, — и уже балерина? Петрович, пойдем как-нибудь гулять, ты, твоя дочка и я.
— Зачем же дочка?
— Как зачем? А то они будут сердиться, что ты со мной гулять пошел.
— Может, и не будут, — сказал он. — Все. Готов полубокс. Полюбуйся. А теперь иди. Очередь! — крикнул он. — Заходи, — добавил он мне.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А я заболел. Эх, и зачем только я заболел?! Ненавижу грипп. Ненавижу ангину. Все болезни ненавижу. Зачем они? Я долго проболел, недели две. Целую вечность.
А он почему-то был какой-то не такой, когда я пришел. Я даже подумал, что он просто не узнал меня, заросшего и худого. Он усадил меня в кресло и спросил, и голос у него тоже был какой-то не такой:
— Где же ты был так долго? Совсем пропал.
— Я болел, — сказал я.
Он ничего не ответил и стал стричь меня. Он стриг меня долго-долго, медленно-медленно и все молчал. И я почему-то боялся заговорить. Потом он нагнул мою голову над раковиной и налил на макушку что-то холодное и пахучее.
— Надо голову помыть, — сказал он.
— Это дорого? — спросил я.
Но он ничего не ответил. Он молча намыливал мою голову. Было ужасно странно и неловко от всего этого.
— Петрович, у меня же денег не хватит, — сказал я откуда-то из раковины, из-под пены.
— Какие деньги?! — сказал он сердито. — Какие еще там деньги?! Не говори глупостей.
Он молча полил мне на голову теплой воды, потом снова намылил и снова полил. Потом еще раз. И все медленно.