— Костик организует рыбалку, поедем на Сивый остров, — планировала Клава, глядя ему в глаза.
Селянин согласно посмеивался. Он как бы демонстрировал свою семью, свою новую прекрасную жизнь.
— Да, да, чудесно… только я еще не знаю, — отвечал Дробышев.
— Это почему? — насторожилась Клава, поглядывая то на него, то на мужа.
Дробышев глотнул коньяку, зажмурился. Самолюбие мешало ему пожаловаться.
— Дела. Все течет, все меняется.
— Что наша жизнь? Дела! — пропел Селянин, не то сочувствуя, не то забавляясь.
— Опять дела, — Тома возмутилась. — Что с мужиками происходит? Уж бабы вроде всю работу на себя забрали, ваше дело ухаживать. Так нет, силой надо заставлять. То в политику норовят вырваться, то техника. Свою мужскую профессию начисто разучились исполнять. Ты, Клава, не мигай. Мужик, извиняюсь, мужчина — это звание повыше доктора наук, верно я говорю, Денис Семенович? — Она взяла Дробышева под руку, прижалась, пышные волосы ее щекотали ему лицо.
— Ладно, что будет, придет, — беспечно возгласил Дробышев.
Ему казалось, что все может стать как прежде, когда не было особых забот, все получалось само собой, легко и весело.
— Все-таки исхалтурились мужчины, — не унималась Тома. — Норовят все наспех. Мне хоть бы раз в жизни кто письмо написал, чтобы на пяти страницах, чтобы поплакать всласть. Эх, жила бы я в большом городе, я бы такой роман закрутила… Профессор, вы меня понимаете, в лучшем смысле?
— Тома! — сказала Клава.
— Понимаю, очень даже понимаю, — смеясь сказал Дробышев. — А вот Константин Константиныча не понимаю.
— Это в чем? — спросила Клава.
— Да так, пустяки, приглашаю его переехать в Москву, — как бы между прочим сказал Дробышев, — к нам в лабораторию, есть сейчас вакансия.
— Точно, — самодовольно подтвердил Селянин. — Но я категорически.
Тома вскочила:
— И дурак. Профессор, вы меня уговорите. Я вашим очкарикам тонус быстро подниму.
Клава засмеялась вместе со всеми, словно разделяя самодовольство Селянина, и Дробышеву захотелось уязвить ее, нарушить это согласие.
— Рутинером стал ваш супруг, ба-альшим рутинером, — сказал он. — Чурается всякого прогресса… не желает ни во что ввязываться… — Дробышев погрозил Клаве. — Ваше влияние? Да, недооцениваем мы роль жен в развитии науки. А впрочем, бог с ним, с прогрессом. Важно, чтоб вы были довольны. Вдали от шума городского… Вы ведь этого хотели!
Она ожесточенно, с вызовом кивнула:
— Конечно. А то как же… Но, между прочим, вы напрасно, Денис Семенович, так выводите. Костя на заводе передовиком является. На городской Доске почета он выставлен. Увидите. Его ценят. Считается, что если провинция… а провинцией всюду можно стать. И полнокровной жизнью можно всюду… Телевидение у нас через «орбиту». Кино первым экраном. Мы ничего не пропускаем. Мы теперь, когда в Москву приезжаем, все театры обходим…
— Побывали, значит, в Москве! — вырвалось у Дробышева.
Она улыбнулась ему как бы поверх своей обиды, благодаря за то, что он вспомнил.
— Побольше иных москвичей ходим. На «Современник» я билеты достала. Вы, конечно, Брехта смотрели…
— Нет, не смотрел.
— Ну вот, — торжествующе сказала она.
Дробышев почувствовал какое-то разочарование и все-таки порадовался за нее. В конце концов, это было дело его рук, его заслуга. Неважно, что ему пришлось перетерпеть из-за этого и до сих пор расхлебывать, зато им и ей, Клаве, он помог, и, может быть, это как-то оправдывает… Так что ж это было — ошибка или напротив? Хорошо или плохо он поступил тогда? Но как же может быть плохо, если они ожили, расцвели…
Селянин тихо улыбнулся: «Убедились? Ко мне не подступишься, все в порядке, так что зря беспокоитесь».
— И все ты врешь, Клава, — вдруг проникновенно, хмельным голосом сказала Тома.
Молчание наступило резко, плотно заполнив каюту. Клава взяла стопку, повертела ее, с маху поставила назад, расплескав коньяк.
— Не слушайте ее, Денис Семенович, — она растянула губы в жесткой улыбке. — Тома любит поперек.
Она прищурила глаза, лицо ее остановилось, и низким грудным голосом запела:
Щемящая ее тревога и смятение были не по песне, казалось, сейчас от боли песня оборвется, но тут вступил Селянин, подхватил, заслоняя ее своим сильным голосом, повернув на отчаянность, на ту забубенную лихость, которая уводила от цыганщины куда-то в российское раздолье, в туманные поля, что тянулись за окном.