В каюте, не раздеваясь, он плюхнулся на койку.
Очнулся он, словно кто-то окликнул его. Спросонок он не сразу разобрал, кто, почему, потом вспомнил, посмотрел на часы — пять. Затекшее, усталое тело молило об отдыхе. Внизу нежно посапывал старичок. Сквозь жалюзи пробивался свет, и вся каюта была в алых полосах. Дробышев заставил себя подняться. Некоторое время он тупо сидел на койке, покачиваясь из стороны в сторону.
Теплоход завибрировал, задрожал, давая задний ход. Дробышев встал, взял портфель, тихонько вышел. Двигался он в полудреме, сложным путем, пока не очутился перед каютой Селяниных. Дверь бесшумно отворилась. Он нисколько не удивился, увидев Клаву, и она тоже не удивилась. На ней было накинутое на плечи пальто, селянинские туфли на босу ногу. Молча спустились они на нижнюю палубу.
— Я так и знала.
— Откуда?
— Здесь, в Пирютине, аэропорт.
— Да, да, — сказал он как бы еще во сне.
— Ты домой?
— В Кострому. Там есть заводик, вроде вашего.
— Да, я знаю.
— У меня там ученик один… Может, он посодействует.
Она положила ему руки на плечи, пальто ее распахнулось, открыв голубенькую ночную рубашку.
— А то останься, я уговорю Костю, — сказала она без всякой надежды. Прижалась к нему, и он уткнулся в угол между ее шеей и плечом, окунаясь в тепло.
…Дрожащее тепло речной заводи, нагретых камышей, сладких дудок с бархатистыми коричневыми шишками рогоза.
Припеченный солнцем старинный городок, с городским парком, щелканьем выстрелов в тире, белой церковью на берегу.
…Всего несколько дней. Имел же он право. Нельзя работать за счет жизни… Покой и воля… Кто дал право ему вмешиваться… Хорошо или плохо он сделал… Он хотел остаться — вот чего он боялся. Его тянуло к этой теплой беспечной жизни, к прежней легкости, где все станет опять просто, передать лабораторию можно кому-нибудь из молодых, стать консультантом, вернуться на кафедру, перейти в НИИ, сколько возможностей…
Теплоход задрожал еще сильнее, подваливая к пристани, и вдруг, смолкнув, мягко толкнулся о кранцы.
— Пора, — сказал Дробышев.
Холодный воздух выдул из него остатки сна.
— И так я задержался. Я уже не могу рисковать.
— Я хотела помочь тебе.
Он вдруг увидел ее отдельно, она существовала сама по себе, независимо от его спора с Селяниным, от той игры, которая происходила у Дробышева с ней, была она сама, зябко кутающаяся в пальто, невесть когда ставшая ему близкой.
— Почему, почему все так… — сказала она в отчаянии. Мелкий озноб колотил ее. Дробышев виновато пригладил растрепанные ее волосы. От этого прикосновения она заплакала.
— Ну что ты, не надо, — сказал Дробышев. — Кто-то ведь должен.
Она смолкла, не понимая его слов. Он и сам не мог понять их. Что он имел в виду? Кто-то должен заменить того Селянина? Кто-то должен начать окаянную работу над аккумуляторами? Кто-то должен жертвовать, отказываться, быть черствым, не знать ответа…
Устанавливали сходни. По мокрому пирсу, лая, бегала собака. Окна пристани пылали, плавились от утренней зари.
Стиснув отвороты пальто, Клава заплакала еще горше. Она не стеснялась ни вахтенного, ни пассажиров. Дробышев чувствовал, что плакала она уже не о нем, а о чем-то другом, куда более горьком и трудном. Он неловко топтался подле нее с портфелем в руке, не зная, что делать, готовый от сострадания на все.
— Я останусь, ради бога успокойся…
Она помотала головой и порывисто плечом подтолкнула его к сходням, которые уже втягивали на борт. Дробышев перебежал на пирс.
Не махнув рукой, не оглянувшись, Клава сразу ушла, и Дробышев, постояв, пошел в кассу, узнал, что до аэропорта пять километров, автобус придет через час-полтора и лучше выйти на шоссе проголосовать, а то и просто дойти пешком.
Мощенная булыжником дорога поднималась на вал. У каменного верстового столба Дробышев остановился. Солнце только взошло, еще красное, огромное. Дали речной поймы с плесами, заливными лугами, лесобиржей — все было окрашено спело-красным светом. Река лежала совсем алой, и по ней, оставляя дрожащий след, медленно выходил на стрежень теплоход. Белые палубы его пустынно сквозили, только у рубки темнела одинокая фигурка. Заслоняясь рукой от солнца, Дробышев тщетно всматривался — все растворял слепящий блеск.