- В стихах упомянут Вячеслав Иванов...
- Макс мне часто про него рассказывал. Что он необыкновенный человек. Что работает он по ночам у себя в "Башне", а днем спит. По ночам у него все собираются. Жена Макса Маргарита Сабашникова влюбилась в него. Макс хотел убить его, когда он спал, подошел к нему с ножом, но не смог убить - такая излучалась от него сила. О нем даже Блок сказал: "Весь излученье тайных сил". Я дружила в Москве с сестрами Герцык, они жили рядом с Собачьей Площадкой. И вот они пригласили меня на вечер. Я помню, такая длинная была комната, я сидела в одном конце на диване, и вдруг Сережа Эфрон мне говорит: "Вон Вячеслав". Я увидела только его спину - на другом конце комнаты - и вся стала дрожать. Я написала ему записку: "Хочу Вас видеть". Он ответил: "Приходите ко мне". Я стала приходить на Зубовский. Я писала ему письма, и он отвечал. Он читал мне мораль. Он был очень - как это по-русски? - "ортодокс". Он сказал мне однажды: "Я вам отец, а не жених". Бальмонт продолжал за мной ухаживать, по его просьбе меня пригласили на ужин в клуб "Эстетика", которым руководил Брюсов. На этом ужине Бальмонт стал меня уговаривать, а Вячеслав все слышал... Он был очень ученый. Он учился за границей, где он встретился с Зиновьевой-Аннибал. У нее было уже трое детей. Они жили все вместе. Когда Зиновьева-Аннибал скоропостижно скончалась, Маргарита Сабашникова туда примчалась, чтоб он женился на ней, но он женился на своей падчерице Вере, которой было семнадцать. Елена Оттобальдовна, Пра, мать Волошина, говорила, что Вера его дочь, потому что Пра была на него зла из-за Сабашниковой. Они стали жить вместе - дочь Лидии, Вера, его сын от Веры и еще какая-то дама, которая мне позвонила, чтоб я не приходила больше, из-за этого скандала с надписью Бальмонта, он мне подарил книгу и надписал: "Заветной радости моего сердца, родной и любимой Майе. Тот, кого она нежно зовет отцом, богом благословенного дитяти..." Старик Гершензон был просто без ума от Вячеслава... А за мной ухаживал Сережа Кудашев. Его дядя, Николай Бердяев, потом все свои архивы передал в Москву. По субботам эти философы собирались на собрания религиозно-философского общества во Власьевском переулке...
А потом были война и революция. Сережа ушел на фронт. Я ему все рассказала - что у меня было два романа, а с Максом ничего не было, потому что он меня только гладил. Я про них про всех сказала Сереже - и про Макса, и про Бальмонта, и про Веснина... А через несколько дней он мне сказал: "Мы поженимся". Потом он уехал на фронт. А Вячеслав уехал с Верой и ребенком на Кавказ, и в Кисловодске он давал уроки. Вера умирала от рака, и я им туда посылала посылки - масло, яйца. Моя мать, она была француженка, с севера Франции, они очень добродетельные, и она была против того, чтобы я посылала посылки. Она говорила: "Ты разоряешь мужа, отсылая его добро чужим людям, тем более, что этот Вячеслав твой любовник". А свекровь моя, наоборот, мне помогала, она говорила: "Пусть твоя мама пойдет спать, и мы сложим посылку".
Потом я жила в Крыму, в Коктебеле, и у меня был маленький роман с Эренбургом. Мы только целовались. Он был анархистом, и он голодал во Франции, работал на железной дороге, а потом он поехал в Киев и там женился на Любе, своей двоюродной сестре. Стихи его не понравились большевикам, он из Киева приехал в Москву и привез Любу и Ядвигу, которая была в него влюблена. Потом он приехал в Крым. А под Пасху мы узнали, что белые пришли в Феодосию, и я решила туда поехать, чтобы разузнать о Сереже. Еще в Новочеркасске Сережа подружился с одним старым кадровым офицером. Я, помню, как-то сидела напротив него на обеде, и он мне сказал: "Вы меня презираете, потому что я пьян". И вот я приехала в Феодосию. Итальянская набережная полна была офицеров. Я ко всем к ним подходила и спрашивала, знают ли они Сережу, но никто не знал. Потом я устала, свернула в какой-то маленький переулок, и вдруг вижу - из двора выходит тот самый старый офицер. Я спросила у него про Сережу, и он сказал: "Он умер от тифа". Если бы его убили большевики, я б потом никогда не смогла влюбиться в большевика. Мы вышли на мол, и этот кадровый офицер сказал: "Это жена Сережи". И все офицеры, сидевшие на молу, встали. Тогда я и поверила, что он погиб. Я вернулась в Коктебель и никому не сказала, чтоб не расстраивать Елену Оттобальдовну. А Эренбург пошел за мной и сказал: "Мне ты должна сказать правду". И я сказала. Он утешал меня и гладил мне ноги...
Она быстро взглянула на меня и уже вознамерилась предупредить, что "ничего не было", но я и без того заворковал, почти что галантно: "Ну что вы, Марьпална, ну кто может подумать", и она, успокоясь, продолжила поразительный свой рассказ:
- У Макса в доме жила в это время одна дама с тремя детьми, которым я давала уроки. Ее муж, казацкий генерал Калинин, как раз приехал к ней в гости. Вдруг слышу, ко мне стучат с террасы. Я вышла, а там генерал стоял с пистолетом. Он сказал: "Княгиня, я узнал, что к вам ходят жиды. Первого жида, который к вам войдет, я застрелю". А жена его сзади мне делала знаки, чтоб я молчала. Потом контрразведка белых арестовала Мандельштама. Я пошла к казацкому генералу просить за него, а брат Мандельштама и Эренбург меня ждали. Генерал сказал: "Одним жидом меньше. Если б вы видели, какие мы делали из жидов аллеи. Хорошо, напишите письмо, что вы за него ручаетесь". Потом пришел их контрразведчик и сказал: "Все за него просят, а он делает в штаны на допросе". Потом на меня Эренбург набросился: "Вот, все вы такие, вешать вас надо". А он сам, когда выступал на Кавказе, назвал богатых дам жидами. В Москве его сразу арестовали, но Троцкий помог его освободить. Среди моих учениц в Феодосии была дочка интенданта, он мне давал муку и сахар...
И тут, к моему отчаянию, рассказчица вдруг запнулась. Может, воспоминание о сахаре и муке растревожило ее голод. Так или иначе, она не вернулась больше ни в Коктебель, ни на дороги Гражданской войны, ни в подземелья подсознания...
Она встала, сняла со стены русскую авоську с мятыми марокканскими апельсинами (теми, что в здешних супермаркетах полтинник кило), взяла себе апельсин, а один дала мне.
- Плохие продукты во Франции, - сказала она. - Всюду химия. Вот в России чистые продукты и очень вкусные...
Я вспомнил, сколько часов я выстоял в очередях за фруктами, пока рос мой мальчик, хмыкнул неосторожно и чуть не подавился нечистым их апельсином.
- Вы что, вы мне, может, не верите, что там замечательные продукты? Что там у них всего много?
- Чего ж мне не верить? - сказал я вполне миролюбиво, но мысль вдовы уже ушла из сферы ее половозрелой юности. Ее понесло в политику.
- Роллан был мистик, - сказала она. - Он хотел всех накормить. Ближе всего он был к католическому мистицизму. Моей последней любовью был итальянский прелат из Мюнхена...
Я приободрился. Я хотел знать, гладил ли он ей ноги. Но даже прелату не удалось выбить ее из политики.
- Бедный Ленин был тоже идеалист, - сказала она. - Ведь он отменил смертную казнь.
Чавкая апельсином, я пытался постигнуть логику рассказа. Уже ясно было, что материалистом был Сталин.
- Я ненавидела Хрущева, - сказала она, - потому что он все время хохотал. Хохочущий коммунист - это ужасно, у него нет сердца. Вот у Косыгина всегда был грустный вид. Я увидела его и поняла: вот человек, который страдает. Я специально поехала в советское посольство, чтоб его увидеть. Жду-жду, и вдруг - он идет с Зориным. И улыбается мне. Значит, он любит Роллана, а я люблю Лешку Косыгина. Я специально пошла в магазин Альбин Мишель и купила красивую книгу, чтоб ему подарить. На обложке была веточка вербы. Но потом оказалось, что книга эта о Китае и ему нельзя ее подарить...
Я восхищенно гляжу на хозяйку: любовь и политика не умирают в ее сосудах. Ах, бородатая Майя, ах, проказница...
- У меня был роман с Клоделем, - продолжает она. - Я бы легла с ним, но он был такой добродетельный...
- А Роллан? - спросил я.
Она взглянула настороженным взглядом. Вопрос был неуместным. Может, он затрагивал слишком много тайн сразу. Скорей всего, не любовных.
- Когда меня послали к нему, я не знала, оставит он меня у себя или нет. Думаете, мне не было страшно...