Выбрать главу

И он подтвердил, как много значит мое имя, кем я являюсь в СССР".

Великая фраза!

Идеализм ГПУ, ГУЛага, тюрем, лагерных коммун, а может, и казней таит, видно, огромный соблазн для гуманистов типа Горького и Роллана. Одним усилием Ягоды, Дзержинского, Ежова, Берии - кого там еще? - будет наконец переделано несовершенное человечество. Можно даже посетить эти страшные лагеря, о которых столько шума. Вот Горький, например, ездил на легендарные Соловки со всей семьей (соблазнительная невестка нарядилась по этому случаю в форму чекистки-надзирательницы), веселое было мероприятие, даже на страшную Секирку (место "строгой изоляции") поднимались с восторгом от чекистских преобразований. Может, гуманист-буревестник даже напевал вполголоса народную песню из тогдашнего советского фольклора (записал не друг народа Горький, а зек-француз Жак Росси):

На восьмой версте Секир-гора,

а под горой мертвые тела.

Ветер там один гуляет.

Мать родная не узнает,

где сынок схороненный лежит.

Так или иначе, семейство гуманиста Горького вернулось с экскурсии в полном восторге от увиденного и стало готовить интуристовскую поездку на кровавый Беломорканал, любимое детище "любимца партии" Кирова и других "любимцев", которых самый "родной и любимый" уже внес к тому времени в списки смертников.

Отметьте, и Роллан и Горький хотят верить Ягоде. Горький с нетерпением ждет приезда в его имение Болшевской коммуны "перевоспитанных" уголовников, чтоб все "показать" Роллану. "Коммунары" и впрямь приезжали на дачу потешить хозяев, пели песни, плясали гопак, - а Ягода хлопал в ладоши; тем временем не занятые в балете коммунары обчистили комнату мадам Роллан, украли ее цацки, и были правы - зачем столько драгоценностей даме, которая "влюблена в большевизм". Но дама пожаловалась шефу ГПУ, и он этим сам занялся - без Ломброзо и Фрейда... Сколько зубов осталось на паркете, никто не считал, но цацки сотруднице вернули.

Роллан неоднократно повторяет в своих тайных записях фразу мучительного сомнения: "Кому верить?". То есть - верить шефу полиции и Сталину или жертвам полиции? А от жертв этих Роллана не удавалось уберечь ни в Москве, ни даже на сверхохраняемой даче. Швейцарская подруга Хартош привезла к Роллану брата-ученого, которого временно выпустили (но скоро заберут снова и окончательно). Защищаясь от сомнений и волнений, гуманист Роллан записывает после свидания, что у этого брата здоровый вид, что он хорошо выглядит, лучше, чем сам Роллан (хилый, болезненный Роллан завидует здоровью всех живых и даже иных мертвых). О некоторых жертвах террора Роллану рассказывают окружающие. Вот он приехал, но уже не застал своего редактора Блока. Блока сослали для начала в глухой узбекский кишлак, где у него нет работы. Писатели вступались за него, но их ходатайство было отклонено. Даже Федин и даже Маша считают, что Блока сослали зазря и что его надо освободить, однако власти придерживаются иного мнения. Гуманист Роллан и в этом робком заступничестве видит красоту нового мира:

"Приятно знать, что коммунистическая интеллектуальная элита печется о дальнейшей гуманизации существующего режима".

В общем-то сообщения о репрессиях раздражают гуманиста Роллана. Они ему "ломают кайф". Поэтому, записав сведения, которые с риском для жизни сообщают ему люди, не работающие в ведомстве Ягоды, Роллан помечает в скобках: "они преувеличивают".

Самым симпатичным персонажем в дневнике предстает Майина бывшая свекровь, которая рискнула намекнуть великому гуманисту, что эти люди, заполняющие лагеря и гибнущие, как мухи, ничего худого никому не сделали, что в стране царят страх и доносительство... Роллан даже боится записывать все, что она говорит. Нетрудно догадаться, как он комментирует бесстрашные признания старой княгини в своем славном дневнике: симпатичная старушка скорей всего "преувеличивает". К тому же она принадлежит к поверженному классу и не может справедливо судить о победителях. Она, небось, и симпатичного Машиного сына портит: вот и сын Сережа сообщает кое-что из того, о чем не хотелось бы знать (засилье пропагандистской белиберды, вместо наук, в институте).

Ну а что же Маша - отчего она не уберегла Роллана от вредных контактов на этой стадии операции? Ведь он бог знает что заносит в дневник... Маша выполняет свои узкие задачи. Она позаботится, чтоб тайный этот дневник не увидел свет ни при его, ни при ее (что на полвека дольше) жизни. Чтобы Роллан по приезде напечатал что положено (пусть даже противоположное тому, что он видит и думает). Чтоб он честно боролся с врагами Сталина и ГПУ - сегодня с Троцким, завтра с Каменевым, Зиновьевым и со всеми, на кого ей укажет куратор... Кроме того, Маша на даче Горького попала в плотную бригаду гепеушников. Даже возвышенный гуманист Роллан это заметил и ей сообщил. Горький обложен со всех сторон, Горький сломлен, Горькому конец... Конечно, Роллан знает далеко не все, но кое-что он заметил и кое-что записал на эту тему. Горький вернулся не в ту Россию, которую он знал: это уже "была Россия фараонов. И народ пел, строя для них пирамиды... Потонув в буре народных оваций... он захмелел от затянувшей его круговерти... былой индивидуалист окунулся в поток... он не хочет видеть, но он видит ошибки и страдания, а порой даже бесчеловечность этого дела... В сущности он слабый, очень слабый человек, несмотря на внешность старого медведя... Об позволил запереть себя в собственном доме... Крючков сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром... Надо быть таким слабовольным, как Горький, чтобы подчиниться ежесекундному контролю и опеке... У старого медведя в губе кольцо... Несчастный старый медведь, увитый лаврами и осыпанный почестями..."

Вряд ли Роллан понял все перипетии своей поездки в Россию. Он уже был в дороге, когда в Париже открылся состряпанный ГПУ (через Кольцова и Эренбурга) Конгресс писателей в защиту культуры. Председательствовать на нем должен был (вместе с Ролланом) Горький. Но Горького за границу не выпустили. Клетка захлопнулась. Вероятно, чтоб прочнее его прикрепить к даче, к нему и вызвали Роллана. Майя должна была знать об этом, она активно проталкивала версии Москвы. Можно догадаться, что и на московской стадии операции она проигрывала кое-какие хитроумные сюжеты. Скажем, этот шумный идейный спор с Горьким. Майя во всеуслышание доказывала Горькому, что преследовать детей мелких торговцев и лишать их права на образование ничем не лучше, чем лишать человеческих прав евреев, как это делают в Германии (ай да камарад мадам!). Горький унюхал провокацию и ушел в несознанку. Добродушная уборщица шепнула Майе, что Горький с ней, небось, согласен, просто он боится говорить...

А что думал об этом Роллан? Догадывался ли он о связях товарища Маши с ведомством Ягоды? Возбуждало ли это его, поднимало ли дух? Вот товарищей Горького и Уэллса возбудило признание Муры Будберг, что она "завербована". Может, и организм слабеющего французского гуманиста отреагировал на "страдания русской женщины", завербованной ГПУ, как знать...

Во дворце Горького для Роллана прокрутили всю "программу знакомства" со страной и дивертисмент его советской славы. Одна делегация сменяла другую. Музыканты исполняли свои произведения, писатели признавались в любви к Сталину, Партии и Роллану, девушки Метростроя (на этой рабовладельческой стройке были тысячи беженцев из разоренной деревни, и труженики ГПУ день и ночь корпели под землей, разоблачая их "кулацкое происхождение") говорили о счастье грязной тачкой руки пачкать, толкать вагон с грунтом в темной шахте, по колено в воде, девушки-парашютистки объясняли гуманисту всю важность обороны - и, конечно, все вместе пели славу Сталину. Песни о Сталине исполняли также завезенные на дачу армянские пионеры. Растроганный этим пением, выступил сам хозяин, великий гуманист Горький, что было немедленно отмечено в дневнике его гостя:

"Горький, отвечая маленьким пионерам, сказал им, как он счастлив видеть вокруг себя всю эту юность, такую пылкую и готовую к тому, чтобы раздавить врагов. "А их нужно раздавить, - сказал он, - потому что они сволочи!" (Эти вспышки жестокости вдруг нарушают его обычное спокойствие: он хмурит брови и бьет кулаком по столу)".