Папин друг не думал, что его слова произведут такое впечатления на него и поспешил исправиться:
– Это – всего лишь догадки. Это – ещё ничего не значит. Знаешь, давай лучше забудем про этот разговор. Как там твоя жена? Я видел, она принесла вчера прекрасную картину. Моя Наташа хочет повесить её у себя в кухне…
Но папа не забыл этот разговор; как и я.
И только спустя ещё три года, когда я был уже почти взрослым – я понял, о чём говорил Джо – старый друг моего отца и самый старший из нас – оставшихся в живых. Изменения в поведении вертов перестали быть всеобщей паранойей и стали очевидностью, когда они начали летать.
Прежде: мы и подумать не могли о том, что эти – самые похожие на человека приматы – способны на подобные чудеса; ведь у них – даже крыльев не было! Но вскоре: летящий над нашей деревней и что-то высматривающий четверорукий верт, и летящий в него камень – стали обычным делом. Доверие к этим существам – резко уменьшилось; мы начали их опасаться. Вскоре, только мой отец – продолжал ходить к ним каждый день, пытаясь понять: как это у них удаётся.
Многие начали замечать так же и их агрессивное поведение по отношению к двуруким вертам. Люди открыто начали бояться их.
– Этот страх, – как сказал мне однажды отец, – очень быстро может перерасти в ненависть. Тогда – всем нам придётся худо.
Но в целом: всё это – было ещё ничего.
Мы продолжили жить своими жизнями и смирились со своими тяжелыми буднями. Правда, потребление антидепрессантов и успокоительных – увеличился в три раза. Но в этом ещё – не было ничего страшного.
Люди стали меньше улыбаться и больше оглядываться по сторонам. Тем временам, папа отправил в город свой огромный, тысяче страничный труд, над которым он работал много лет – «Третье человечество или то, куда мы идём» – так он назывался. В нём, помимо всего прочего, он доказал, что верты – являются единственными известными человечеству летающими приматами и предложил поставить на рассмотрение вопрос: «К чему всё это ведёт?». Но я – плохо разбираюсь в таких вещах.
Несмотря на это: наша жизнь продолжала быть тихой и размеренной, хоть и все понимали, что так, как было раньше – не будет больше никогда.
В это время – я впервые влюбился. Книга моего папы вызвала у учёных новую волну интереса к вертам; поэтому: в наш городок приехало ещё несколько семей. Среди них: была одна девочка – она показалась мне очень красивой. Я не знаю, что тогда со мной произошло, но мне показалось, что когда я увидел её: те проблемы и страхи, которые мучали нас все уже давно – куда-то ушли. Я почувствовал силу у себя между ног. Так ведь это бывает – когда ты влюбляешься?
– Не знаю, сынок, – сказал мне папа, когда я спросил его об этом в одну их тех ночей, когда он брал меня смотреть на звёзды, – понаблюдай за собой сам – может, хоть тебе удастся раскрыть вечную тайну любви, не подвластную ни одному учёному.
А потом – мама умерла. А я – совсем и не плакал.
Она умерла как раз вовремя – у неё заканчивались холсты и краски, а на новые поставки этих «бесполезных» предметов – можно было не надеяться ещё ближайшие несколько лет, пока шла война. Никому, кроме мамы – искусство и живопись – были не нужны. Я не мог представить маму, оказавшуюся не в силах рисовать. Она много болела – но всё равно не выпускала из рук кисти, хоть и рисовать стала – совсем слабо. Я не мог представить маму: без вечно грязных и разноцветных пальцев и фартуков на груди, и без кисточек в руках.
Как оказалось: никто не мог представить её – самого настоящего художника – без кисточек. Поэтому, ей похоронили вместе с лучшими её работами и со скрещёнными кисточками на груди – как древнеегипетских фараонов, о которых рассказывал на уроках истории господин Лендель.
Я совсем не плакал. Впервые я заметил то, что плачу по своей маме – только через три недели. Но быстро перестал. Мне было легко не горевать по ней: она любила только свои картины и папу. Меня – она не очень-то и жаловала. Да и мне – не очень нравилась моя мать и я совсем не понимал: почему я должен её любить.
А вот папа – плакал долго. Он – очень любил маму. Он – казалось, плакал за нас двоих и за всю деревню. Ему – было тяжелее всех переносить то, что происходило вокруг – всё его трогало, всё его ранило.
А потом – он перестал плакать. Но казалось: даже его кожа стала седой. Ему было пятьдесят, но на первый взгляд: ему можно было дать и все семьдесят. А потом – ему стало всё равно. Он вернул себе свой невозмутимый вид и холодный взгляд учёного. Он полностью погрузился в новую работу – теперь, конечно, не такую толстую; но не менее важную.