"Вчера вечером сидела я долго под окном; ночь была теплая, в саду так хорошо... Не знаю, отчего мне все делалось грустнее и грустнее; будто темная туча поднялась из глубины души; мне было так тяжело, что я плакала, горько плакала... У меня есть отец и мать, - но я сирота: я одна-одинехонька на всем белом свете, я с ужасом чувствую, что никого не люблю. Это страшно! На кого ни посмотришь, все любят кого-нибудь; мне все чужие, - хочу любить и не могу. Мне иногда кажется, что я люблю Алексея Абрамовича, Глафиру Львовну, Мишу, сестру, - но я себя обманываю. Алексей Абрамович так жестко обращается со мной, он мне больше чужой, нежели Глафира Львовна; но он отец мой, - разве дети судят своего отца? разве они любят его за что-нибудь? Его любят за то, что он отец, - я не могу. Сколько раз давала я себе слово с кротостью слушать его несправедливые упреки, не могу привыкнуть... Как только Алексей Абрамович стааовится жёсток, мое сердце бьется сильнее, и кажется, если б я дала себе волю, то отвечала бы ему о той же жесткостью... Любовь мою к матери у меня испортили, отняли; едва четыре года, как я узнала, чад она - моя мать; мне было поздно привыкнуть к мысли, что у меня есть мать: я ее любила как кормилицу... Ее-то я люблю, но, боюсь признаться, мне неловко с ней; я должна многое скрывать, говоря с нею: это мешает, это тяготит; надобно все говорить, когда любишь; мне с нею не свободно; добрая старушка - она больше дитя, нежели я; да к тому же она привыкла авать меня барышней, говорить мне вы, это почти тяжелее грубого языка Алексея Абрамовича. Я молилась о них и о себе, просила бога, чтоб он очистил мою душу от гордости, смирил бы меня, ниспослал бы любовь, но любовь не снизошла в мое сердце".
Через неделю. - "Неужели все люди похожи на них, я везде так живут, как в этом доме? Я никогда не оставляла дома Алексея Абрамовича, но мне кажется, что можно лучше жить даже в деревне; иногда мне невыносимо тяжело с ними, - или я одичала, сидя асе една? То ли дело, как уйду в липовую аллею да сяду на лавочке в конце ее и смотрю вдаль, - тогда мыв хорошо, я забываю их; не то чтоб весело, скорее грустно - но хорошо грустно... Под горою село; люблю я эти бедные избы крестьян, речку, текущую возле, и рощу вдали; я целые часы смотрю, смотрю и прислушиваюсь - то песня раздается вдали, то стук цепов, то лай овбак и скрип телег... А тут, лишь только увидят мое белое платье, бегут ко мне крестьянские мальчики, "риносят мне землянику, рассказывают всякий вздор; я я слушаю их, и мне не скучно. Какие славные лиц;а у них, открытые, благородные! Кажется, если б их "вснитать так, как Мишу, что за люди из них вышли fa! Они приходят иногда к Мише на господский дв"|", только я прячусь там от них; наши дворовые и сама Глафира Львовна так грубо обращаются с ними, чтв у меня сердце кровью обливается; они, бедняжки, стaраются всем на свете услужить брату, бегают, ловят ему белок, птиц, - а он обижает их... Странно, Глафира Львовна пречувствительная, плачет, когда рассказывают что-нибудь печальное, а иногда я удивлялась ее жестокости; она, как будто стыдясь, всегда говорит: "Они этого не понимают, с ними нельзя обходиться по-человечески, тотчас забудутся". Мне не верится: видно, крестьянская кровь моей матери осталась в моих жижах! Я всегда с крестьянками говорю, как с другими, как со всеми, и они меня любят, носят мне топленое молоко, соты; правда, они мне не кланяются в пояс, как Глафире Львовне, зато встречают всегда с веселым видом, с улыбкой... Не могу никак понять, отчего крестьяне нашей деревни лучше всех гостей, которые ездят к нам из губернского города и из соседства, и гораздо умнее их, - а ведь те учились и все помещика, чиновники, - а такие все противные..."
Вероятно ли, чтоб девушка, воспитанная в патриархальной семье Иегрова, лет семнадцати от роду, никуда не выезжавшая, мало читавшая, еще менее видевшая, так чувствовала? - За фактическую достоверность журнала отвечает совесть собиравшего документы; за нек-хическую позвольте вступиться мне. Странное положение Любоньки в доме Негрова вы знаете; она, от врш-роды одаренная энергией и силой, была оскорбляема ее всех сторон двусмысленным отношением ко всей семье, положением своей матери, отсутствием всякой деликатности в отце, считавшем, что вина ее рождения падает не на него, а на нее, наконец, всей дв@р-ней, которая, с свойственным лакеям аристократическим направлением, с иронией смотрела на Дуню. Куда же было деться Любоньке, отовсюду отталкиваемой? Она, может быть, бежала бы в полк или не знаю куда, если б она была мужчиной: но девушкой она бежала в самое себя; она годы выносила свое горе, свои обиды, свою праздность, свои мысли; когда мало-помалу часть бродившего в ее душе стала оседать, когда не было удовлетворения естественной, сильной потребности высказаться кому-нибудь, она схватила перо, она стала писать, то есть высказывать, так сказать, самой себе занимавшее ее и. тем облегчить свою душу.
Немного надо проницательности, чтоб предвидеть, что встреча Любоньки с Круциферским при тех обстоятельствах, при которых они встретились, даром не пройдет. Едва многолетние усилия воспитания и светская жизнь достигают до притупления в молодых людях способности и готовности любить. Любонька и Круциферский не могли не заметить друг друга: они были одни; они были в степи... Долгое время застенчивый кандидат не смел сказать с Любонькой др.ух слов; судьба их познакомила молча. Первое, что сблизило молодых людей, была отеческая простота в обращении
Негрова с своими домашними и с прислугой. Любонька целой жизнию, как сама высказала, не могла привыкнуть к грубому тону Алексея Абрамовича; само собою разумеется, что его выходки действовали еще сильнее в присутствии постороннего; ее пылающие щеки и собственное волнение не помешали, однако ж, ей разглядеть, что патриархальные манеры действуют точно так же и на Круциферского; спустя долгов время и он, в свою очередь, заметил то же самое; тогда между ними устроилось тайное пониманье друг друга; оно устроилось прежде, нежели они поменялись двумя-тремя фразами. Как только Алексей Абрамович начинал шпынять над Любонькой или поучать уму и нравственности какого-нибудь шестидесятилетнего Спирьку или седого как лунь Матюшку, страдающий взгляд Любоньки, долго прикованный к полу, невольно обращался на Дмитрия Яковлевича, у которого дрожали губы и выходили пятна на лице; он точно так же, чтоб облегчить тяжелонеприятное чувство, искал украдкой прочитать на лице Любоньки, что делается в душе ее. Они сначала не думали, куда поведут эти симпатические взгляды - их больше, нежели кого-нибудь, потому что во всем их окружавшем не было ничего, что могло бы не только перевесить, но держать в пределах, развлекать возникавшую симпатию; совсем напротив, совершенная чуждость остальных лиц способствовала ее развитию.
Я никак не намерен рассказывать вам слово в слово повесть любви моего героя: мне музы отказали в способности описывать любовь:
О ненависть, тебя пою!
Скажу вам вкратце, что через два месяца после водворения в доме Негрова Круциферский, от природы нежный и восторженный, был безумно, страстно влюблен в Любоньку. Любовь его сделалась средоточием, около которого расположились все элементы его жизни; : ей он подчинил все: и свою любовь к родителям, и свою пауку - словом, он любил, как может любить нервная, романтическая натура, любил, как Вертер, как Владимир Ленский. Долго не признавался он сам себе в новом чувстве, охватившем всю грудь его, еще долее не высказывал его ей, даже не смел об этом думать, - по большей части и не следует думать: такие вещи делаются сами собою.
Однажды пэсле обеда, когда Негров з кабинете, а Глафира Львовна в диванной отдыхали, в зале сидела Любонька, и Круциферский читал ей вслух стихотворения Жуковского. До какой степени опасно и вредно для молодого человека читать молодой девице что-нибудь, кроме курса чистой математики, это рассказала на том свете Франческа да Римипи Данту, вертясь в проклятом вальсе della bufera infernale: [адского вихря (ит.)] она рассказала, как перешла от чтения к. поцелую и от поцелуя к трагической развязке. Наши молодые люди этого не знали и уже несколько дней раздували свою любовь Жуковским, которого привез кандидат. Пока они читали "Ивиковы журавли", все шло хорошо, но, открыв убийцу по этому делу, они перешли к "Алине и Альсиму", - тогда случилось вот что. Круциферский, прочитав дрожащим голосом первую строфу, отер с лица своего пот и, задыхаясь, осилил еще следующие стихи: