В "Шульце" сама картина окружающего мира, отфильтрованная детским зрением, подана вполне в ключе такой литературы. В сохранившемся небольшом отрывке видна ориентация Чехова на детскую аудиторию, выразившаяся в особом подборе языковых средств и отношении к описываемым событиям.
Итак, "Шульц":
"Это было невеселое октябрьское утро, когда с неба сыпался крупный снег, но все-таки зимы еще не было, так как о мостовую громко стучали колеса и снег, падавший на длинное, как халат, пальто, скоро таял и превращался в мелкие капельки. Костя Шульц, ученик первого класса, был невесел. Виновата была в этом отчасти погода, отчасти "Мартышка и очки"; он не успел выучить наизусть этой басни и воображал теперь, как в классе подойдет к нему учитель русского языка, высокий, полный господин в очках и, ставши так близко, что до мельчайших точек видны будут и пуговки на его жилете, и цепочка с сердоликом, скажет тенором: "Чего-с? Не выучили-с?" Отчасти была виновата в этом и няня. Перед уходом в гимназию он нагрубил няне и, чтобы досадить ей, не взял с собою котлеты на завтрак и теперь жалел об этом, так как ему уже хотелось кушать..."(9, 343).
Можно предположить, что "Шульц" потому не был закончен Чеховым, что эксперимент с языком и стилем детской литературы зашел слишком уж далеко, и произведение, задуманное о детях, стало становиться все больше и больше похожим на традиционные рассказы для детей, а этого Чехов, как писатель, тонко чувствующий барьеры в литературе, не мог допустить.
В любом случае "Шульц" служит доказательством эксперимента А.П.Чехова со средствами выражения детской литературы - вплоть до сладенького слова "кушать", оскорбившего, вероятно, чуткий литературный слух автора.
Во многих других своих рассказах, не выделяя для себя отдельно "детской" темы, А.П.Чехов, вслед за Л.Н.Толстым и С.Т.Аксаковым, ввел ребенка в круг своих персонажей. Помимо увеличения чисто сюжетных комбинаций, которое давало писателю введение в повествование детей, сам жанр рассказа о детях предоставлял уникальную возможность "первовзгляда" на мир наряду.
Таковы, например, рассказы "Кухарка женится" и "Гриша", построенные на столкновении непосредственного детского сознания с миром взрослых людей, чуждым и непонятным им. Однако построены они различно. В рассказе "Кухарка женится" два мира - мир взрослый и детский - изображаются художником как соприсутствующие. Писатель рисует события такими, каковы они есть и как их видит взрослый человек. В этом ключе описана сцена сватовства, которую наблюдает Гриша. Нянька "придвигала к гостю сороковушку и рюмку, причем лицо ее принимало ехиднейшее выражение.
- Не потребляю-с... нет-с... - отнекивался извозчик. - Не невольте, Аксинья Степановна.
- Какой же вы... Извозчики, а не пьете... Холостому человеку невозможно, чтобы не пить. Выкушайте!
Извозчик косился на водку, потом на ехидное лицо няньки, и лицо его самого принимало не менее ехидное выражение: нет, мол, не проймешь, старая ведьма!
- Не пью-с, увольте-с... при нашем деле не годится это малодушество"(4, 135).
В приведенном фрагменте отчетливо прослеживается, что, хотя писатель рисует сценку, наблюдаемую маленьким ребенком, дана она явно не в детском восприятии. О детском восприятии как таковом речь идет лишь в конце рассказа и то восприятие это скорее не прямое, а косвенное. Гипотетическое. Отступая в очередной раз от видения ребенка и явно имея в виду взрослого читателя, Чехов пишет: "Опять задача для Гриши: жила Пелагея на воле, как хотела, не отдавая никому отчета, и вдруг ни с того, ни с сего, явился какой-то чужой, который откуда-то получил право на ее поведение и собственность! Грише стало горько..."(4, 139).
Иначе построен рассказ "Гриша", герой которого очень близок мальчику из "Кухарка женится". Весь внешний мир, с которым сталкивается маленький персонаж, предстает целиком в его восприятии. Вот, например, как описана здесь встреча Гришиной няньки с ее знакомым: "- Мое вам почтение! - слышит вдруг Гриша почти над самым ухом чей-то громкий, густой голос и видит высокого человека со светлыми пуговицами.
К великому его удовольствию, этот человек подает няньке руку, останавливается с ней и начинает разговаривать. Блеск солнца, шум экипажей, лошади, светлые пуговицы, - все это так поразительно ново и не страшно, что душа Гриши наполняется чувством наслаждения, и он начинает хохотать.
- Пойдем! Пойдем! - кричит он человеку со светлыми пуговицами, дергая его за фалду.
- Куда пойдем? - спрашивает человек.
- Пойдем! - настаивает Гриша"(5, 85).
В той же манере Чехов дает описание всего странного мира с солдатами, ярким солнцем, жаркой печкой, торговкой апельсинами, блестящим осколком стекла и другими новыми для Гриши явлениями и событиями. Так передан мир, преломившийся сквозь призму зрения ребенка.
Кстати, в чеховской интерпретации мир, пропущенный через элементарное сознание ребенка, близок миру в восприятии собаки, что стилистически и художественно приближает "Гришу" к "Каштанке":
"Когда он разговаривал с ней таким образом, вдруг загремела музыка. Каштанка оглянулась и увидела, что по улице прямо на нее шел полк солдат. Не вынося музыки, которая расстраивала ее нервы, она заметалась и завыла. К великому ее удивлению, столяр, вместо того, чтобы испугаться, завизжать и залаять, широко улыбнулся, вытянулся во фрунт и всей пятерней сделал под козырек. Видя, что хозяин не протестует, Каштанка еще громче завыла и, не помня себя, бросилась через дорогу на другой тротуар" (6, 431.)
Похожее ощущение суеты, сутолоки и своей затерянности в суетливой уличной толпе испытывает и Гриша:
"Вдруг он слышит страшный топот... По бульвару, мерно шагая, двигается прямо на него толпа солдат с красными лицами и банными вениками под мышкой. Гриша весь холодеет от ужаса и глядит вопросительно на няньку: не опасно ли? Но нянька не бежит и не плачет, значит, не опасно. Гриша провожает глазами солдат и сам начинает прыгать им в такт (5, 83)".