Выбрать главу

Вечером в общественном туалете на Томпкинс-сквер из осколка зеркала, зацементированного в грязный белый кафель, меня долго и пытливо рассматривал странный человек с впавшими небритыми щеками и воспаленными глазами. Я не узнавал его.

На следующий день я увидел свою Виолу снова. Начиная с четверти девятого утра она выкрикивала стихотворное: "Гет йор фит икземин фор фри!". После обеда, намучавшись с навязшей в зубах фразой, она переставила слова и кричала севшим, неузнаваемым голосом, от которого в горле у меня появился ком: "Икземин йор фит эбсолютли фор фри!" Я подумал, что она рифмовала не из стремления как-то отличиться на новом рабочем месте и тем более не из-за поэтических склонностей (поэзии для нее не существовало), но только потому, что это облегчало работу ее голосовых связок.

Около семи вечера она устало смолкла и, взглянув на часы, вошла в клинику. Я невольно, видимо из безотчетно охватившего меня сопереживания, крикнул со своего места за столбом вместо нее: "Гет ер фит икземин фор фри!", но вовремя спохватился.

Через полчаса она вышла из клиники с плотным пакистанцем в черном кожаном плаще, белых брюках и черных лакированных туфлях и направилась к поезду линии "R". Пакистанец шел впереди, а она семенила сзади.

Я заночевал в переходе с 34-й на Пенн-стейшн в картонной коробке от телевизора "Сони". Стерео, с экраном 32 дюйма по диагонали. Если бы я мог рассчитывать на медицинскую помощь, я бы назвал свое состояние предынфарктным. Как плохо, как одиноко мне было в ту ночь! Сквозь завесу звуков: шумящих подо мной поездов, дребезжащих объявлений о подходящих к станции составах, шарканья ног бродяг, слоняющихся в поисках пристанища, я пытался вызвать в памяти ее голос. Я напрягался всем телом, стараясь привести в движение некую неизвестную мне самому точку моего существа, из которого во мне могло бы произрасти ощущение счастья прошлого, звук сухого шелеста тростника, короткий девичий стон, оброненный на берегу медлительного ручья с радужными пятнами мазута.

Прижимаясь к ровной и твердой поверхности картона, я пытался воскресить в руках ощущение от прикосновения к ее телу. Ладони мои изнывали, мучаясь памятью о мягких белых изгибах. Виола, сердце мое разрывалось от тоски, но слезы не текли из моих глаз...

Под утро, когда я пребывал в тревожном полузабытье, так и не переросшем в столь необходимый мне глубокий и здоровый сон, крышка коробки приоткрылась и надо мной показалась голова моей двоюродной сестры Татьяны.

-- Ну, как дела? -- коротко осведомилась она.

-- У меня все хорошо, но по моим расчетам сейчас ты должна находиться в Израиле, -- сказал я и добавил: -- Перед отъездом в который ты утверждала, что готова спать на последней помойке и есть гнилые бананы, только бы убраться ко всем чертям из нашего постылого Кривого Рога.

Судя по всему, слова мои ей не понравились, и она с некоторым напряжением в лице и голосе заявила:

-- Видишь ли, Вова, Израиль -- особая страна. Все места на помойках там уже заняты. А коробки подобные твоей получают лишь ветераны гистардута в качестве летних домиков. Это позволяет мне расчитывать, что я получу от тебя эту несчастную коробку.

-- Если каждому давать -- сказал я, -- поломается кровать.

Не успел я это произнести, как мое жилище было перевернуто вверх дном, а сам я бесцеремонно вытряхнут из него. Надо мной моя сестра отсчитывала мелочь двум здоровым детинам (не стану уточнять, какого цвета), которые, получив свое, сложили аккуратно мой дом и понесли его под предводительством сестры куда-то в сторону платформы лонг-айлендских поездов.

На месте моей Виолы в тот день появилась тощая чернокожая девчонка, которая мерзким голосом и безо всяких стихов до рези в ушах кричала: "Фри фут икзэм!".

Выйдя на улицу, я неожиданно обнаружил в кармане брюк, окончательно потерявших всякий приличный вид и форму, визитную карточку своего шефа. Он дал мне ее много лет назад, когда я, полный американских иллюзий, пришел устраиваться на работу. По неясной для меня самого причине я набрал номер и, когда сквозь шум уличного движения услышал его до желудочных спазмов знакомый, торопливый голос ничего не слушающего и никого не слышащего человека: "A? Кто это? A? A? A?", то ответил коротко, как отрезал: "Хуй на!" и повесил трубку.

Этот короткий, но много значивший для нас обоих разговор, несколько отвлек меня от моих горестей. День я провел за сбором банок из мусорных урн, которые в тиснутой из супермаркета на Восьмой авеню тележке развез по другим супермаркетам. Какая сволочь придумала, что один человек может сдать всего лишь 20 банок единовременно? Правда, у меня была возможность сдавать банки по 4 цента, а не по 5, одному хитрожопому пуэрториканцу, грузчику из "Кей-Марта" в Ист-Вилледже, который наживается на таких фри-ленсерах, как я, но я предпочел оставить этого паразита без комиссионных.

Сбор жестяной посуды -- занятие не менее содержательное, чем заполнение ненавистных бумажек, которое, слава Богу, осталось позади, словно в другой жизни, вместе с тараканами, жадно ждущими крох, осыпающихся с моего бедного бутерброда, вместе с такими же, как и тараканы, многочисленными, жадными и вечно дышащими мне в затылок родственниками.

-- Гоу джамп ин зе лейк энд факен дай! -- горько подумал я о них.

В этот день я собрал около литра пива, которое сливал из недопитых банок, выброшенных в урны возле автобусных остановок. Я не смешивал и пил чистый "Бадвайзер". Я сидел на скамейке в скверике напротив "Мейсиса", чувствуя себя свободным и, как все свободные люди, никому не нужным человеком. Без дома, без тепла кухни, без запаха печенья, без пушистых тапочек жены, брошенных на толстый ковер возле бокалов с недопитым вином "Кадет-мутон" урожая 1988 года. Без спящих во втором этаже пухлощеких крошек, без обоев их комнаты, где в бессмысленных узорах порхают розовые голуби и спит в высокой круглой клетке у окна сутулый попугай. Я был свободен.

И почти пьян. На фоне огромных освещенных витрин "Мейсиса" мельтешила черными силуэтами вечерняя толпа людей, спешащих к теплым, пахнущим домашним печеньем кухням, к пухлым коврам, к розовощеким детям, обоям с голубями, к "Кадет-мутону" урожая 1988 года. Катились туда же шикарные лимузины, в черном лаке которых вспыхивали и плыли изобильным счастьем огни реклам, шуршали толстыми шинами благородные желтые "Шевроле" с усатыми индусами за рулем, юркали у них из-под колес крохотные жучки "Хонды" с веселыми младшими бухгалтерами и программистами из Квинса, как ледоколы резали цветной лед автомобильного потопа пыхтящие от усердия автобусы с болтающимися на вешалках сухими от бесхолестерольной жизни старушками.