Я хочу жить у моря. Я хочу смотреть на его весеннюю густую синеву, на его летнюю мертвенно-ленивую голубизну, на его густые осенние чернила. A не ходить на работу и вдыхать удушливую бумажную пыль. Я хочу снова стать мальчиком, пугающимся открытых пространств.
Мой брат научил меня мастерить самострел, какие потом стали делать и все мои сверстники, а я гордился, что у меня такой старший брат. Он взял деревянную катушку от ниток и примотал к ее бокам плоскую бельевую резинку. Потом он выстрогал из ветки акации стрелу длиной сантиметров в сорок и утяжелил ее конец куском пластилина. Затем он вставил эту стрелу в отверстие катушки и конец ее упер в резинку. Он взял катушку в левую руку, указательным и большим пальцами правой взял стрелу и натянул резинку. Я замер, наблюдая, как он подыскивает цель. Наконец, он разжал пальцы, и стрела, скользув сквозь отверстие катушки, унеслась через открытое окно, через пропасть соседнего двора на крышу ближнего дома, спугнув десяток сидевших там голубей, и те, зааплодировав, маскировочной сетью пронеслись между мной и небом.
-- Сделаешь себе новую, -- сказал он и бросил мне катушку с резинкой. Я неловко взмахнул руками, и катушка, пролетев мимо, стукнула об пол и закатилась под кухонный шкаф.
-- Жопа, -- сказал мне мой брат и, закурив, вышел из кухни.
Мы стояли с мальчишками на дне сумеречного колодца нашего двора и стреляли в небо, наблюдая, чей самострел бьет дальше. Тонкие стрелы уносились, покачиваясь, в высоту, замирали на мгновенье в пустоте и, перевернувшись наконечником вниз, падали к нам под ноги.
-- Почему ты не на работе, тунеядец? -- раздался надо мной голос моей мамы. Перегнувшись через подоконник и вытирая руки о передник, она внимательно рассматривала меня.
Я тоже осмотрел себя. Все было нормально. Не считая того, что ночью, видимо, с меня сняли туфли. И носки.
-- Мама, я хочу рыбки, -- сказал я.
-- Придешь с работы, дам, -- поставила она меня на место.
-- Я хочу тепленькой.
Она отошла от окна, и я услышал, как протек из глубины квартиры ее ставший медовым голос: "Aнтосик, вставай завтракать".
Скованный густым запахом теплой сковороды, я продолжал лежать. Моя мама звала моего брата. Мой брат не отвечал. Моя мама продолжала звать. Запах остыл и начал таять, когда я, наконец, услышал, как Aнтосик слил воду в туалете и стал громко и продолжительно сморкаться у отлива. Потом он выглянул в окно и осмотрел окрестности. Голова у него, на фоне неба, была совершенно черная. Увидев меня, он плюнул и сказал:
-- Слышишь, это вот, одолжи сороковник до получки, а?
Я молчал.
-- Эх ты, жмотяра, -- сказал он, -- каким был, таким и подохнешь.
Зазвенела посуда, и он отпрянул от окна. Я услышал, как он сказал:
-- A чего рыба холодная, а?
-- Остыла, чего, -- недовольно проворчала моя мама. -- Сейчас разогрею.
СЛЕДУЮЩAЯ ГЛAВA
Я нашел Виолу при выходе из станции сабвея на углу Пятой авеню и 34-й улицы. Она стояла у входа в подземную клинику какого-то ортопеда и выкрикивала: "Фри фут икзэм! Фри фут икзэм!". Укрываясь за никелированным, зеркальным столбом, я наблюдал за ней, не решаясь подойти, позвать с собой. Мне некуда было ее вести.
Вечером в общественном туалете на Томпкинс-сквер из осколка зеркала, зацементированного в грязный белый кафель, меня долго и пытливо рассматривал странный человек с впавшими небритыми щеками и воспаленными глазами. Я не узнавал его.
На следующий день я увидел свою Виолу снова. Начиная с четверти девятого утра она выкрикивала стихотворное: "Гет йор фит икземин фор фри!". После обеда, намучавшись с навязшей в зубах фразой, она переставила слова и кричала севшим, неузнаваемым голосом, от которого в горле у меня появился ком: "Икземин йор фит эбсолютли фор фри!" Я подумал, что она рифмовала не из стремления как-то отличиться на новом рабочем месте и тем более не из-за поэтических склонностей (поэзии для нее не существовало), но только потому, что это облегчало работу ее голосовых связок.
Около семи вечера она устало смолкла и, взглянув на часы, вошла в клинику. Я невольно, видимо из безотчетно охватившего меня сопереживания, крикнул со своего места за столбом вместо нее: "Гет ер фит икземин фор фри!", но вовремя спохватился.
Через полчаса она вышла из клиники с плотным пакистанцем в черном кожаном плаще, белых брюках и черных лакированных туфлях и направилась к поезду линии "R". Пакистанец шел впереди, а она семенила сзади.
Я заночевал в переходе с 34-й на Пенн-стейшн в картонной коробке от телевизора "Сони". Стерео, с экраном 32 дюйма по диагонали. Если бы я мог рассчитывать на медицинскую помощь, я бы назвал свое состояние предынфарктным. Как плохо, как одиноко мне было в ту ночь! Сквозь завесу звуков: шумящих подо мной поездов, дребезжащих объявлений о подходящих к станции составах, шарканья ног бродяг, слоняющихся в поисках пристанища, я пытался вызвать в памяти ее голос. Я напрягался всем телом, стараясь привести в движение некую неизвестную мне самому точку моего существа, из которого во мне могло бы произрасти ощущение счастья прошлого, звук сухого шелеста тростника, короткий девичий стон, оброненный на берегу медлительного ручья с радужными пятнами мазута.
Прижимаясь к ровной и твердой поверхности картона, я пытался воскресить в руках ощущение от прикосновения к ее телу. Ладони мои изнывали, мучаясь памятью о мягких белых изгибах. Виола, сердце мое разрывалось от тоски, но слезы не текли из моих глаз...
Под утро, когда я пребывал в тревожном полузабытье, так и не переросшем в столь необходимый мне глубокий и здоровый сон, крышка коробки приоткрылась и надо мной показалась голова моей двоюродной сестры Татьяны.
-- Ну, как дела? -- коротко осведомилась она.
-- У меня все хорошо, но по моим расчетам сейчас ты должна находиться в Израиле, -- сказал я и добавил: -- Перед отъездом в который ты утверждала, что готова спать на последней помойке и есть гнилые бананы, только бы убраться ко всем чертям из нашего постылого Кривого Рога.
Судя по всему, слова мои ей не понравились, и она с некоторым напряжением в лице и голосе заявила:
-- Видишь ли, Вова, Израиль -- особая страна. Все места на помойках там уже заняты. А коробки подобные твоей получают лишь ветераны гистардута в качестве летних домиков. Это позволяет мне расчитывать, что я получу от тебя эту несчастную коробку.
-- Если каждому давать -- сказал я, -- поломается кровать.
Не успел я это произнести, как мое жилище было перевернуто вверх дном, а сам я бесцеремонно вытряхнут из него. Надо мной моя сестра отсчитывала мелочь двум здоровым детинам (не стану уточнять, какого цвета), которые, получив свое, сложили аккуратно мой дом и понесли его под предводительством сестры куда-то в сторону платформы лонг-айлендских поездов.