Выбрать главу

1972

ЧЕРНЫЙ ВОДОПАД

— Из этого цыпленка должен вырасти орел! — уважительно говорили аульчане отцу Бахадура.

— Эй, неоперившийся! — насмешливо окликали юношу, зная и помня Бахадура-мальчишку с золотистым пушком на лице и словно не видя, что щеки его уже с прошлой весны начали отливать синевой, что он уже не однажды побывал у сельского парикмахера.

Представляете, что может сделать с человеком время, не подвластное никому на свете? Хорошо, что время не служит на побегушках у зубоскалов, которые любят потешаться над чужой юностью. И вдвойне хорошо, что не поддается на мольбы юность, безжалостно пришпоривающая коня времени на троне жизни.

В тот миг, когда скользнуло по румяной щеке Бахадура тонкое лезвие бритвы, в нем родилось и стало крепнуть гордое желание стать сильным, даже всемогущим, чтобы никто не мог, иронически посмеиваясь, звать его неоперившимся и благодушно похлопывать по плечу. Пришла его пора заступаться за всех, кого обижают. Он сам достаточно претерпел и но хотел теперь, чтоб кто-нибудь другой страдал от людских насмешек.

Первой, кого бы хотел защитить, укрыть «орлиным крылом» Бахадур, была его соседка Шуайнат. И не просто соседка... Ах, если б только соседка, но еще и жена троюродного дяди! У нас в аулах сосед соседу где-то да родня.

Шу-ай-нат!.. Слышите теплый шорох крыльев черных лебедей? Наверно, в честь гордых птиц дали ей это имя — Шу-ай-нат.

Радость качнула сердце Бахадура, когда услышал: дядя Синка-Саид (имя-то у него какое! Синка-Саид — значит Медведь-Саид, зря ведь так не назовут человека!) бросил жену, ушел к другой, говорят, насовсем.

«Наконец-то,— думал юноша,— Шуайнат может жить, не боясь кулаков этого медведя, делать привычную работу по дому, учить детей быть вежливыми, умными». А он, Бахадур, сделает все, чтоб учительница Шуайнат никогда больше не плакала.

...Жизнь может сложиться по-всякому, но к каждому— и самому счастливому, и самому обездоленному — приходит восемнадцатилетие. И вряд ли кто сумел правильно оцепить свой возраст и понять, что это такое, твои восемнадцать лет.

Восемнадцатая весна! В ней не только сладкие побеги первых листьев травы — в ней и желтая пена мутных потоков, прокладывающих путь после долгой зимы, и обнажение всего, что оставили на земле месяцы жизни без солнца. У нас без горечи говорят: «Увидишь люльку — подумай о гробе», но каждый начинает это понимать только к старости.

Вот и мой орленок, пока еще в золотистом пушке, не мог понять, даже не догадывался, что думает женщина, оставленная мужем.

Шуайнат любила этого человека, похожего во многом на могучий кряжистый дуб, а не какой-нибудь там хилый орешник, любила Синка-Саида таким, какой он был, не обольщаясь — ведь ей давно минуло восемнадцать, — и сносила все его прихоти, и задыхалась от великой обиды: за что? Как он мог бросить ее, Шуайнат?

Незнание наматывало нитки ярости на клубок обиды. Ночами, если скрипнет дверь, женщина вскакивала, думая, что муж вернулся, и готова была простить ему все. Но за дверью была чернота южной ночи, глухая, безответная, как чужая душа. И женщина, возвратясь к постели, долго взбивала две подушки — свою и мужа. Терзаясь ровностью, то горела огнем мщения, то леденела от презрении к себе: зачем, забыв гордость, ходила в дальний аул, чтоб хоть издали взглянуть на соперницу? Зачем? На этот вопрос не смог бы ответить не только Бахадур, сгоревший на костре своей первой любви,— про то не смогли бы рассказать ни умудренные жизнью мужчины, которым, впрочем, меньше всего дела до терзаний женского сердца, ни многоопытные старухи.

Разложить по полочкам, как расставляют наши горянки самую богатую, самую красивую посуду в кунацкой — тут мои земляки мастера, а вот понять душу, найти и разглядеть ее рай или ад — это никому не под силу. Мать теряет сына, брат хоронит брата, дети хоронят отца — эта утрата вызывает сочувствие всех. Но как обливает горечью и стискивает тоска покинутое сердце, об этом говорить не принято, а потому вроде бы и понимать незачем.

Бахадур был счастлив одиночеством Шуайнат, а ее душу щемила лютая ревность. Мстить? Но кому? Ах, если б нашлась хоть одна любящая душа, чтоб вынесла угли, на которых горела бедная женщина!

Неоперившийся становился орлом, но разве кому-то было дело до его чувств? Даже отец не хотел тратить время на это — вот когда станет орлом, тогда посмотрим, тогда, да, поговорим. Ну уж, конечно, не к этой оставленной мужем женщине; самый воздух несчастья заразителен: зачем мальчишке начинать жизнь с любви к отверженной?

А он с радостью колол для нее дрова, вытряхивал ковры, сбрасывал с крыши ее дома потемневший за зиму снег. Он даже взялся бы проверять тетради ее учеников, хотя каждый, кому было восемнадцать, помнит, что в эти годы легче броситься с кручи в пропасть — да и вся недолга! — чем каждый день страница за страницей подчеркивать одни и те же так называемые «типичные» ошибки первоклашек. Ах, чего не делал каждый из нас в восемнадцать лет ради первой любви! В эти годы весь мир, кажется, был пловом, а мы — ложкой, которая, как известно, для себя не утаивает ни зернышка, а все кормит и кормит тех, кому так бескорыстно служит...

В свои восемнадцать лет Бахадур ничьих предостережений не хотел слушать, тем более что и у взрослых не было охоты говорить на эту тему. То, что с ним происходило, бывает со всяким. Майская гроза — накатит и улетит. Зачем же тратить силы души на пустяки?

Бахадур не понимал того, что было понятно всем, кто давно перешел с крутой, под самым небом, тропинки восемнадцатилетия на спокойную, широкую дорогу зрелости. Уже не цыпленок, но еще и не орел, он подчинился единственному голосу души. Почему этот юноша не хотел да и не мог никого понять — этого я не могу вам объяснить. Могу только спросить в свою очередь: а вы знаете, почему малыши трепетно обнимают и даже обнюхивают стоптанные чарыки взрослых?

Но и в свои годы Бахадур догадывался, что любовь, как бусинка, держится на тонкой нитке, и он боялся обнаружить свои чувства. Только однажды, когда встретил Шуайнат возле мельницы — туда показать, как мелют зерно, привела учительница своих воспитанников, — он так жарко посмотрел ей в глаза, все сказав в одном взгляде, что она отшатнулась, как пламенем опаленная. И не радость, а гнев был в ответном взгляде: да как ты смеешь, мальчишка! Только потому, что я одна и некому, заступившись за меня, надрать тебе уши?

И в самом деле, на что это похоже? Посмотрел так, что она сразу вспомнила свои ноги, свои бедра, свои груди. И в боли покинутости не захотела разглядеть добра, любви к себе. Где уж ей, бедняге, похудевшей, словно вдова-солдатка, найти силы разобраться или хотя б растолковать Бахадуру, почему он не смеет смотреть на нее так, как во многих фильмах смотрят на героинь молодые нахалы, полагающие себя порядочными... Да она и не догадывалась, что Бахадур всех женщин мира боготворит только потому, что есть она, Шуайнат. Она вобрала, воплотила в себе самые лучшие, чистые мысли, делала его сильным, великодушным, только она одна! Но как совместить это с горскими представлениями о нравственности, с обиходным житейским целомудрием, которое так бессердечно в угоду внешним приличиям.

До этой встречи Бахадур — троюродный племянник ее мужа — был добрым и славным мальчишкой, которого легко попросить об услуге, в знак одобрения потрепать по волосам, а в случае промашки и за ухо потянуть. И никогда до этой встречи у мельницы не стеснялась его Шуайнат. Даже в день перепалки с языкастой соседкой, любившей погреться у костра чужой беды.

— Что-то опять ты похудела, Шуайнат! Обида гложет? Измена покоя не дает? — начала соседка первый круг танца с кинжалом под шалью.

— Да не обидней, чем тебе вдвоем со стариком немощным, — отрубила Шуайнат.

— Завидуешь! Мне-то со стариком спокойнее, никогда не назовут «брошенная»... Кому ты теперь нужна?