— Эта минута, — пишет Антон Карпович, — запомнилась мне на всю жизнь. — Умирать буду, а ее буду вспоминать… Не так уж много было у меня в жизни таких драгоценных минут, здесь я обрел свою родню: отца, мать, братьев и сестер…
Отец Александр Кондратьевич Остапенко сказал тогда жене Ирине Демьяновне:
— Ну шо, матэ, своих десятэрых выростэлэ. Выростэм и цього…
Когда в сентябре тридцать девятого в семью пришло первое горе — похоронка за подписью никому неизвестного комкора Жукова о том, что лейтенант Афанасий Остапенко пал смертью храбрых на Халхин-Голе, — Антон плакал вместе со всеми. Ведь Афанасий был ему уже братом. Как он гордился им, когда тот приехал в станицу курсантом Краснодарского пехотного училища…
С началом войны Антон, как выпускник ремесленного училища, был отправлен в Новосибирск, на строительство оборонного завода. С августа сорок второго и до конца войны связь с братом Павлом прервалась, поскольку тот попал в плен. Но после войны каждое его письмо рвало душу, звало на родину. Победила любовь к родной Кубани. Все бросив там, ни о чем более не думая, поехал в станицу. Не имея ни кола, ни двора, абсолютно не зная, как устроится и чем займется, он вернулся на Кубань, к родной земле, в которой затерялись дорогие могилы…
И теперь, в часы ночных раздумий, Антон Карпович вспоминает не только то, как выжил, как уцелел в этом страшном, непонятном, совершенно непостижимом и необъяснимом хаосе, но и о том, как через многие годы он встретился, столкнулся со своим обидчиком, бывшим красным партизаном Ильей Ивановичем Титенко. Было это уже после войны, в году где-то пятьдесят четвертом.
Титенко все эти годы жил в станице, по улице Красной в старой, покосившейся, казалось, каждую минуту готовой упасть хате. Работал он контролером в станичном кинотеатре «Спартак». И всякий раз, когда Антон Карпович приходил в кинотеатр, он с отвращением протягивал билет старику-контролеру и с ненавистью смотрел на то, как тот неуклюже отрывал билетный контроль своей трясущейся рукой. Той самой рукой, которой он изрубил мельничку, погубив брата, той самой рукой с железным ципком, которой он сгонял Антона с печи… И всякий раз хотелось наговорить ему каких-то гадостей, хотелось плюнуть в его конопатое, глуповатое лицо… Но такого случая как-то не выпадало.
Я тоже помню в детстве этого рыжеватого старика с усохшей рукой. Ничего о нем тогда не зная, я полагал, что он пострадал в боях за родину, за лучшую жизнь, а потому в глубине души сочувствовал инвалиду…
И все-таки Антону Карповичу представился однажды случай поквитаться со своим обидчиком и разорителем семьи. В послевоенные годы он оказался с ним в одной партийной организации, так сказать, соратником по общему делу. Однажды на собрании они оказались рядом, за одним столом. Тогда-то Антон Карпович и сказал ему: «Илья Иванович, а я вас помню». Илья Иванович, уже, как видно, основательно вошедший в наигранную роль ветерана, борца за правое дело и счастливое будущее, с гордостью ответил: «Да меня многие знают!» «Да нет, — уточнил Антон Карпович, — я помню вас не с этой, не с героической стороны. Помню, как погубили моего брата Петра, как засадили отца в тюрьму, как ципком сгоняли меня с печи, когда искали у нас зерно…»
Бывший красный партизан, никак не ожидавший, что ему может кто-нибудь напомнить о его «подвигах», стушевался и в свое оправдание только и мог сказать, что, мол, тогда такое было время, так, мол, принуждали делать… «Прямо-таки именно так и заставляли детей малолетних стращать железом?» — препи-рал его Антон Карпович. Слово за слово разгорелся скандал. Председательствующий вынужден был прервать собрание и разбираться, в чем дело. Но так, видимо, и не поняв, что же именно произошло, из-за чего вдруг повздорили люди, Антона Карповича обвиняли в разжигании скандала и в нарушении партийной дисциплины.
Но он был доволен уже и тем, что все-таки напомнил этому красному партизану о его неприглядных делах, уже, видно, не подозревавшему, что о них кто-то помнит, и искренне уверовавшему в свою героическую революционную биографию…
И если все случившееся уже никак невозможно было поправить, то следовало хотя бы все назвать своими именами, соблюсти, пусть и через многие годы, справедливость и тем самым облегчить и успокоить душу.
НЕВОЛЯ
Страховой агент станичного сельского совета Тайса Васильевна была женщиной живой, общительной и непоседливой. Она порхала по комнатам и коридорам, весело шурша голубым крепдешиновым платьем. Смеялась и щебетала, щебетала, щебетала… Казалось, что ей не столько надо было что-то выяснить, узнать или согласовать, сколько просто поговорить с людьми, выслушать их, но более — выговориться самой. Ее бурная общительность и предупредительная вежливость казались даже назойливыми.