Выбрать главу

Станица Старонижестеблиевская оказалась каким-то образом связанной с рябоконевским движением. На моей улице Хлеборобной по соседству жила двоюродная сестра Рябоконя Надежда Васильевна Рыбак. Неподалеку жила Марфа Никифоровна Небавская, повариха в отряде Рябоконя и разведчица.

Настороженное и внимательное отношение ко всему, происходящему вокруг, осталось у нее на всю жизнь. Уже в глубокой старости, сидя у окна, она не оставляла без внимания каждого, проходившего по улице. Осторожно и воровато приподнимая край занавески, обязательно поинтересуется и спросит: «А хто цэ пишов?..»

Сколько их было легендарных героев Гражданской войны, слава которых была рукотворной и, как теперь уже ясно, оказалась непрочной. Причем исключительно тех, кто был в «пыльных шлемах». Всех прочих выставляли врагами народа и извергами, хотя как раз они и защищали народ от несчастий и бедствий революционной смуты, но героями легенд они не стали, наоборот, поминают их как невыносимую напасть, как чудища, как горе-злосчастие… Совсем иначе было с Рябоконем. Во всем его облике, его личности было нечто такое, что, видно, отвечало представлениям о народном герое. Именно в легендах, в рассказах-преданиях, передаваемых в поколениях, сохранилась память о нем. В неписаной истории, подавляемой всей мощью пропаганды. И даже сейчас, когда уже почти никого не осталось в живых, кто мог бы еще хоть что-то рассказать о нем, люди опасаются говорить.

* * *

Отшелестели, отшептали, отшумели им уже навсегда с легким посвистом на ветру гривенские камыши. Отпели им свои нудные и назойливые песни злые лиманские комары. Никогда им больше уже не плавать на своих байдах и каюках по родным, знакомым с детства заводям, ерикам и протокам. Никогда больше не ловить серебристую рыбу, не ставить золотые камышовые коты, не увидеть более никогда, как утренней ранью стелется фатой над водой белый матовый туман.

Заросли высоким осокорем и кугой те стежки-дорожки, те потаенные тропы, по которым они ходили, по которым прокрадывались темными ночами, чтобы с волчьей тоской взглянуть на родной хутор, родные хаты с тускло мерцающими окнами. Их родной хутор, их родные хаты, занятые какой-то неведомой и непонятной им силой.

Замутились, затянулись прибрежные заводи зеленой ряской, никем не тревожимые, превращающиеся в топи.

Где они, непокорные лебединцы, ярчуки, ряженцы, как их называли в соседних станицах и хуторах? Почему не вернулись, как обещали оставшимся на берегу? Где затерялись: в этих ли камышах или в диких дебрях жестокого, беспощадного и немилосердного времени? И сами имена их, как самая опасная крамола, прокляты и забыты.

Что же они несли с собой такое опасное, что и восемьдесят лет спустя, выставлены бандитами, хотя в те годы считались противниками политическими? Кем выставлены? Не настоящими ли разбойниками, прикрывавшими свой разбой революционной фразой и мудреным словом экспроприация? О, беспредельное лукавство…

Почему им не находилось места на родной земле? Неужто они были худшими из людей, и только без них жизнь могла хоть как-то устроиться? Но кому из смертных дано право решать — кому жить, а кому умирать? Никому! А те, кто присваивал его, и были самыми примитивными и худшими. Их скудоумие и революционная решительность, в конце концов, подожгли страну, перевернули общество, пробудили неправду, стоившую миллионов человеческих жизней…

Мне могут возразить, сославшись на некие объективные законы бытия, которые выше нас. И это будет лукавством, ибо никаких таких объективных законов нет, человек живет по тому образу мира, который он принимает в свое сознание и душу.

Никем не отпетые, кроме сырых промозглых кубанских ветров, они и по сей день остаются униженными и оскорбленными, хотя беспощадное время уже доказало их правоту.

Может быть, и мне недолго осталось слушать эти свистящие на ветру камыши, ибо снова наступают лукавые времена и пробуждается крамола. Может быть, и мне скоро останется лишь из немыслимого далека с такой же невыносимой тоской смотреть на родную станицу, снова занятую прежней слепой и немилосердной силой…

Ничего уже почти не различимо в этом сплошном камышовом шуме, ничего почти не удержалось в памяти, унесенное вселенским ветром вместе с людьми, здесь жившими.

Почему из всех участников этой жестокой драмы он, Василий Федорович Рябоконь, оказался самым виноватым? Неужто потому, что был самым большим грешником? Память о нем вытравлялась абсолютно. Только в народных преданиях и жили воспоминания о нем. Никакие прощения и реабилитации в последующие времена его не коснулись. Ни тогда, когда были восславлены красные и прокляты белые, ни потом, когда были восславлены белые и прокляты красные. В этом странном мартирологе памяти ему в равной степени среди тех и других не находится места. Не потому ли, что и тем и другим мало дела было собственно до народа? И тем и другим была дороже идея, чем сам народ.