Ехать на автобусе не так уж плохо. После Нью-Джерси – прямой путь по автостраде 1-95. Я сижу рядом с худенькой девушкой, которая едет до Ричмонда. Ее зовут Минни Френч, она молоденькая, но выглядит почему-то старше своего возраста. Может, это из-за имени,[11] а может, из-за трех сумок с едой, которые она держит под сиденьем. У нее там жареный цыпленок, картофельный салат, сандвичи с ветчиной, шоколадные кексы, даже огромная банка консервированных персиков в сиропе. Минни лакомится всем понемножку, жует она быстро, как белка. Она предлагает мне куриную ножку, но я не хочу есть. Минни рассказывает, что родилась в Толидо, штат Огайо, что она последняя из тринадцати детей и что ее мать умерла сразу после того, как ее родила. Семья распалась, и ее воспитывала бабушка, которая может процитировать целую главу из Библии, читает на память стихи и водит разбитый «кадиллак» с коротковолновым радио. Минни говорит, что ее бабуля любит заговаривать с водителями по дороге в Чикаго, куда ездит, чтобы навестить родственников.
Я рассказываю ей, как давно, еще на Кубе, няни думали, будто я одержима бесами. Украдкой от моей матери они натирали меня кровью, посыпали листьями и громко стучали бусами у меня над головой. Они называли меня brujita, маленькая ведьма. Я смотрела на них, стараясь сделать так, чтобы они ушли. Помню, я думала: хорошо, начну с волос, заставлю их выпадать прядь за прядью. Няни всегда носили платки, чтобы прикрыть свои плешины.
Мне не хотелось говорить об отце, но под конец я рассказала Минни, как он брал меня с собой при объезде нашего ранчо, привязывая к седлу кожаным ремнем, сделанным специально для меня. Папина семья владела сетью казино на Кубе и одним из самых больших на острове ранчо. Там разводили быков и молочных коров, лошадей, свиней, коз и овец. Отец откармливал скот на убой черной патокой и давал курам кукурузу и сорго, чтобы они несли яйца с яркими желтками, богатые витаминами. Однажды он взял меня в поездку на всю ночь. Мы расположились на отдых под саподиллой и слушали карликовых сов, которые кричат, как женщины. Отец знал, что я понимаю больше, чем могу сказать. Он рассказывал мне истории о Кубе, после открытия ее Колумбом. Он говорил, что индейцы в большинстве своем погибли от оспы, завезенной испанцами, а не от их мушкетов.
– Почему об этом не пишут в исторических книгах? – спрашиваю я у Минни. – Всегда одно чертово сражение за другим. Мы знаем о Карле Великом и Наполеоне только потому, что они вели битвы. Только из-за этого они и остались в памяти у потомков.
Минни только качает головой и смотрит в окно. Ее клонит в сон. Голова у нее мотается, рот полуоткрыт.
Будь моя воля, я бы писала совсем о другом. Например, о том, как однажды в Конго разразился сильный ливень и женщины заявили, что это знак свыше и что им должна принадлежать власть. Или о жизни проституток в Бомбее. Почему я ничего не знаю об этом? Кто выбирает, что нам следует знать, а что нет? Я считаю, что сама должна решать, что мне следует знать. Самое важное для себя я узнала сама или от бабушки.
Время от времени мы с абуэлой Селией пишем друг другу, но чаще я слышу ее, когда она говорит со мной вечерами, перед сном. Она рассказывает мне о своей жизни, о том, каким было в этот день море. Она, кажется, знает все, что со мной происходит, и советует не слишком обращать внимания на маму. Абуэла Селия говорит, что хочет меня видеть. Говорит, что любит меня.
Бабушка единственная, кто поощрял меня пойти в класс живописи к Митци Кельнер. К той леди из квартала в Гринвич-Виллидж, где обычно болтаются битники. Ее дом провонял скипидаром и мочой целой своры живущих у нее кошек. Она дает уроки для соседских детей каждую пятницу после обеда. Мы начинали с контурной обводки наших ладоней, затем листьев салата-латука, потом рисовали тыкву и другие овощи с морщинистой кожурой. Митци говорила нам, что не нужно точно копировать предметы, главное – энергия, которую мы вкладываем в рисунок.
В последнее время мои рисунки становятся все более абстрактными – какими-то неистовыми, со сгустками красных спиралей. Мама считает их ужасными. В этом году она не разрешила мне получить выигранную мной стипендию, чтобы учиться в школе искусств на Манхэттене. Она заявила, что художники – это опасный элемент, распутники, которые колются героином. «Я не позволю, Руфино! – кричала она в обычной своей театральной манере. – Только через мой труп!» Нельзя сказать, что мысль о ее трупе не приходила мне в голову. Но папа, как всегда ненавязчиво, в конце концов уговорил ее позволить мне пойти в эту школу.
Когда я наконец стала заниматься в школе искусств, папа устроил для меня студию в задней половине товарного склада, где мы живем. Он купил этот склад у города за сотню долларов, когда я училась в третьем классе. Там валялось много всякого хлама, пока мама не заставила его все выбросить. Чего там только не было: турникет из метро и допотопный телефон, тарелка старого радио, даже носовая часть локомотива. Там, где мать видела хлам, папа видел приметы машинного века.