Но на самом деле никакая она не экзотика. Мама готовит еду, которую могут есть только жители Огайо, вроде желе с прессованным зефиром или блюда по рецептам из журнала «В кругу семьи». А еще она норовит жарить на углях все, что попадается ей под руку. Потом мы сидим вокруг костра во дворе за нашим складом и молча пялимся друг на друга. На что это похоже? Неужели это и есть американская мечта?
А еще хуже по праздникам. Мама поднимается ни свет ни заря и тащит нас по магазинам, чтобы заполнить пластиковые холодильники на День Благодарения, как будто мы умрем с голоду прямо здесь, на Пятой авеню. В Новый год она сидит перед телевизором и комментирует каждую колесницу на «Параде роз». Я думаю, она мечтает сама спонсировать одну из них. Может, что-нибудь вроде большого горящего портрета Вождя.
Макс мне льстит, но не грубо. Он говорит, что ему нравится мой рост (пять футов восемь дюймов), и мои волосы (черные, до талии), и белизна кожи. У него рот как маленькая сауна, горячий и влажный. Когда мы танцуем медленный танец, он прижимает меня к себе, и я чувствую твердое у своих бедер. Он говорит, что я могла бы хорошо играть на бас-гитаре.
Макс знает об абуэле Селии, о том, что она разговаривала со мной по вечерам и что вот уже несколько лет, как мы потеряли контакт. Макс хочет поехать на Кубу и разыскать ее, но я рассказываю ему о том, что случилось четыре года назад, когда я сбежала во Флориду и мои планы повидать бабушку рухнули. Интересно, чем сейчас, вот в эту минуту, занимается абуэла Селия?
Обычно Куба как смерть для меня. Но временами на меня накатывает страстное желание туда уехать, и я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сесть в самолет до Гаваны или как-нибудь иначе туда добраться. Меня возмущают политики и генералы, которые навязывают нам свою политику, определяют, как нам жить, и диктуют воспоминания, которые у нас останутся к старости. С каждым днем Куба блекнет в моей памяти, и моя бабушка тоже блекнет. И я могу только воображать, какой могла бы быть наша жизнь.
Мама мне помочь не может, она отказывается разговаривать об абуэле Селии. Всякий раз, когда я спрашиваю о ней, она раздражается и быстро обрывает меня, как будто я пытаюсь выведать какую-то секретную информацию. Папа более открытый, но он не может рассказать мне того, что я хочу знать, например, почему мама почти не разговаривает с абуэлой или почему она все еще хранит привезенные с Кубы кнутовища для верховой езды. В большинстве случаев он либо пытается помирить нас с мамой, либо просто погружен в собственные мысли.
Папа чувствует себя ненужным в Бруклине. Я думаю, он проводит в своей мастерской большую часть дня потому, что слишком подавлен или совсем сбрендил. Иногда я думаю, что ему стоило бы переехать на ранчо в Вайоминг или Монтану. Там он был бы счастлив, живя рядом с лошадями и коровами, на своей собственной земле под огромным пустым небом над головой. Отец оживляется только тогда, когда говорит о прошлом, о Кубе. Но в последнее время мы почти не разговариваем на эту тему. Все теперь по-другому с тех пор, как я увидела его с той крашеной секс-бомбой. Я ему ничего не говорю, но это постоянно вертится у меня на языке.
Маме хочется, чтобы я нарисовала фреску для ее второй кондитерской «Янки Дудль».
– Я хочу такую большую картину, как у мексиканцев, но только американскую, – заявила она.
– Ты что, хочешь нанять меня, чтобы я что-то для тебя написала?
– Si,[40] Пилар. Ты кто, художник или нет? Так рисуй!
– Шутишь?
– Картина есть картина, разве нет?
– Послушай, мама, ты, кажется, не понимаешь. Я не рисую в булочных.
– Ты стесняешься? Моя булочная для тебя недостаточно хороша?
– Ну, почему же.
– Это булочная платила за твои уроки рисования.
– Тут уж ничего не поделаешь.
– Если бы Микеланджело был жив, он бы не был таким гордым.
– Мама, поверь мне, Микеланджело уж точно не стал бы расписывать булочные.
– Не скажи. Большинство художников голодали. У них не было того, что есть у тебя. Только героин, чтобы забыться.
– Господи Иисусе!
– Для тебя это подходящий случай заявить о себе, Пилар. В мой магазин приходит множество важных людей. Судьи и адвокаты из судов, администраторы из Объединенной газовой компании Бруклина. Может, они увидят твою картину. И ты станешь знаменитой.
Моя мама говорит и говорит, но я не слушаю. Почему-то я думаю о Якобе ван Хемскерк, голландской художнице-экспрессионисте, которой я с некоторых пор интересуюсь. Я чувствую и понимаю ее картины, в которых цветовые абстракции как будто дышат. Она не давала им названия (вряд ли она писала патриотические фрески для булочной своей матери), а просто нумеровала свои работы. Действительно, кому нужны слова, если цвета и линии говорят в нашем воображении своим собственным языком? Вот именно этого я и хочу добиться в своих картинах, найти единственный в своем роде язык, стереть привычные клише.