Выбрать главу

Хорхе Луис впился ногтями в атлас софы. «Какое у нее измученное, осунувшееся лицо. И голос стал резкий. А прежде был такой мелодичный…» Теперь этот голос сорвался на визг:

— Разве мы так низко пали?

Неужели это ее лицо — осунувшееся, нервное, в морщинках? Неужели это на ее лебединой шее, которой могла бы позавидовать сама Павлова, вздулись жилы? Неужели это ее рот, прежде выражавший в точно отмеренных дозах высокомерие и испуг, сострадание и оскорбленное достоинство, кривится теперь в горькой, неуверенной усмешке?

— Тебе следует позаботиться о своем здоровье… — ответил он.

Но она настаивала. На сей раз ее крик был особенно пронзительным. Она требовала, чтобы он пошел на уступку, солгал, дал хоть какую-нибудь надежду, что задержит — пусть ненадолго — всеобщую гибель, что не даст им, хотя бы на этот раз, быть уничтоженными.

— Ты не умел и не умеешь смотреть правде в глаза. Ты можешь лишь пользоваться тем, что судьба подарила тебе, но не способен ничего завоевать сам, своими руками. Ты утешаешь себя мыслью, что умрешь на могилах своих предков!

Он не спеша зажег сигарету.

— Тебе следует позаботиться о своем здоровье, дорогая, — повторил он. — У тебя слишком расшатались нервы. И выглядишь ты неважно…

— Долгие годы я верила в тебя, слепо следовала за тобой. Но ты обманул меня. Твой аристократизм — это полная неспособность действовать. Я знаю, ты умрешь, раздавленный этими руинами, которые уже никому, даже тебе, не нужны. А я? До сих пор я шла у тебя на поводу, верила в твой бред. Да, ты прав, мои нервы слишком расшатались. Я на грани помешательства. Но с этой минуты мне неважно, что ты смотришь на меня свысока, снисходишь до меня, сочувствуешь мне, с этой минуты все будет иначе. Больше того — все будет кончено. И не проси меня остаться с тобой. Дай мне по крайней мере самой решить, как мне умереть.

— Прими эти таблетки, дорогая. Они успокоят тебя…

Всегда существуют невидимые руки, с лихорадочным упорством громоздящие камень на камень, разрушающие древесину, но, если к ним еще добавляется алчность испепеляющей молнии, неистовство ветра, который срывает балки, расшвыривает песок, коварная капля воды, пыль, носящаяся в лучах солнца, губительное семя разрушения, уже пустившее повсюду свои ростки, — эти руки становятся рукой судьбы, которая стучится в податливые двери.

Настало время рассчитать садовника. Того самого садовника, который однажды, почтительно сняв сомбреро, вошел в этот дом, когда он, Хорхе Луис — пока еще комочек из голубого крена, голубого одеяла и вышитых пеленок, — лежал в своей колыбели, обшитой тафтой, оплетенной лентами, чтобы отдать женщине, только что родившей его на свет, срезанные в саду благоухающие розы. А потом, все так же почтительно держа сомбреро в руках, удалился, провожаемый улыбкой и нежным голосом, созданным для любви и сладких тайн. Невыносимо тяжело было расстаться с человеком, который обрек себя на полувековое заточение в мире, отгороженном высокой железной решеткой, сказать, не смея посмотреть ему в глаза и все же открыв для себя впервые суровые черты его лица и отчужденный, словно далекий взгляд:

— Я разорен, Эдуардо…

Невыносимо тяжело вырвать дерево, пустившее глубокие корни перед твоим окном, но надо это сделать. Сад без Эдуардо пришел в запустение. Поначалу это было совсем незаметно, будто его руки все еще заботливо ощупывали каждое растение, выискивая болезнь, чтобы вовремя прийти на помощь. Но после весенних дождей природа словно обезумела. Сорная трава необузданно разрасталась, точно этот сад вдруг впервые поддался настоятельным требованиям жизни. Ветки вытянулись дальше чем положено. Стебли, выйдя из-под контроля, пускали тысячи новых ростков. Цветы раскидывались, переплетались, образуя непроходимые заросли. После ливней, дождей и сырости сад, казалось, отступил перед неожиданным натиском сорных трав, которые с первой же попытки одержали победу. Газоны изнемогали под напором чертополоха, петуньи, портулака. Алчный, бездумный вьюнок задушил красоту бегоний, тропические цветы, погасил их последние яркие вспышки, безжалостно расправившись с ними.

Это было начало вечности. Растительный мир поглощал всякое напоминание о духовном, превращал высокие утесы в песок.

Он снова закрыл глаза, желая вместо своего нынешнего разрушенного царства увидеть его далекий и дорогой образ. Газоны скрывала пышная листва, клумбы полыхали яркими цветами. В дверных и оконных проемах, защищенные железными решетками, стояли горшки с гвоздикой и развесистым креольским папоротником, самым необузданным на свете.