Выбрать главу

— Здесь каждый камень, сын, — частица твоего отца…

Маленьким мальчиком с локонами, спадающими на глаза, спрятав лицо в материнских коленях, и уже без локонов, но еще в коротеньких штанишках из красного бархата, и много позже, когда исчез светлый пушок над его верхней губой, а гордый нос — суровое наследие отца — уже говорил о его зрелости, он слышал этот мелодичный голос и старался угадать, какой же из этих камней, этих кусков мрамора, этих триглифов, какая из этих капителей, какой фриз, какой тимпан так горестно преобразил мужественные черты этого волевого лица, на котором надменность и замкнутость сменялись тихой улыбкой; старался угадать, что же именно разрушило здоровье отца, подорвало его сердце, отчего побледнело его лицо, ввалились щеки, согнулась спина, ибо, помня о материнском заклинании, каждое окно, через которое врывался свежий утренний ветерок, каждую пядь полированного дерева он связывал с немощами этого огромного, крепкого тела; и в детстве, и в юности — всегда отец был для него неотрывен от своего творения: в контрастах между светом и тенью галерей и гостиных ему чудилась смена отцовских настроений; его память создала нерасторжимое единство человека с камнем.

— Здесь прошла лучшая часть его жизни. День и ночь он следил за работой. Стоило ему заметить какой-нибудь изъян в материале, и он отправлял груз обратно, откуда бы его ни привезли. Он хотел, чтобы его создание было достойно того идеала, который он видел во мне…

Теперь голос звучит жалобно — ибо и юность уже стала далеким сном, но все еще напоминает о любви и величии и все еще повторяет его усталым ушам эту историю, потому что для матери он, Хорхе Луис, так никогда и не станет взрослым мужчиной, а останется маленьким мальчиком с золотыми локонами, спадающими на глаза. Но не этот печальный и угасший голос, другой — певучий — нашептывает ему новую историю, новую тайну: о том, какой путь избрал отец, чтобы сделать ее жизнь безоблачной (он не перенес бы презрительных улыбок, может быть, даже не презрительных, а лишь многозначительных, откровенных, слишком понятных, не для него, неспособного воспринимать двусмысленные намеки и улыбки, но для нее, привыкшей оценивать слова по интонации, а не по смыслу). Он не хотел, чтобы она краснела за него или тосковала по жизни в ранчо, покинув спокойное уединение большого дома, где стараниями отца на столе всегда были пшеничный хлеб, вкусная еда и прозрачное вино, где строгие нравы все же допускали свободу, без которой нельзя дышать.

— …И тогда он сказал мне: «В нашем доме будет собрано все самое ценное. И останется там, пока камень лежит на камне». И он сдержал свое слово. Но разве с тех пор у нас была хоть минута покоя?

Да, в былые времена в эти часы телефон звонил не переставая. И как ни старался предупредительный Амбросио оградить его от ненужных звонков, невозможно было уйти от всех дел, от всех приглашений, которые мешали ему разучивать Шопена. Сколько раз его обуревало яростное желание укрыться от надоевшего светского общества за своим роялем, чтобы никто не похлопывал его фамильярно по плечу, не жал ему руку, не улыбался, не звал на коктейли, и все же приходилось прерывать занятия музыкой и идти целовать руку какой-то бесцветной, чванливой и пошлой сеньоре!

Шопен, Шуман, Лист — самое лучшее общество. Шопен за завтраком: ломтики ветчины, земляничное варенье — «Прелюдия»; хлеб со сливочным маслом — «Экспромт»; сок грейпфрута — «Вальс»; черный кофе раз в день для поднятия тонуса — «Полонез». Лист и Прокофьев за коктейлями; Шуман и Моцарт в сумерки. Бах — только перед сном.

— Виртуоза от дилетанта отличает талант, а не усердие…

Теперь старый учитель не водит пальцем перед его носом; он сложил пальцы щепотью, словно там находится смысл его слов:

— Бах, Бах, Бах! По двадцать четыре часа в сутки, если бы это было возможно. Каждую минуту Бах!

Нет, Бах только на ночь. И если нет физических и духовных сил, чтобы сесть за рояль, достаточно поставить пластинку и уснуть, слушая «Искусство фуги». А сейчас Шуман. Исабель могла бы сидеть подле него, потягивая коктейль «дайкири» (зимой «Александр»), подставив ветру свои распущенные волосы и глядя, как сгущаются сумерки над разноцветным морем, молчаливая, сосредоточенная. И когда он поворачивал голову, видел ее опущенные глаза, которые тут же подымались, потому что она всегда чувствовала на себе чужой взгляд, точно нарушавший ее покой. А иногда и не обнаруживал ее на обычном месте, ибо она также умела бесшумно выскальзывать из комнаты, исчезать, оставляя после себя почти ощутимое впечатление своего присутствия.