Выбрать главу

Вот почему он не проронил тогда ни слова. Да в этом и не было необходимости, ибо он, Хорхе Луис, чувствуя, как отец сжимает ему руку, готов был выполнить любое его желание, хотя на лице отца ничего нельзя было прочесть. Он заглядывал в глубину отцовских глаз, изо всех сил стискивал его кулак, дрожащее запястье, чувствуя, как едва заметно напряглись сухожилия и мускулы, как по ним прошла легкая дрожь, и не мог отвести взгляда от этих глаз, горящих, выразительных, мятежных, гаснущих, но не сдающихся. Его лицо уже не было мертвенно-бледным, только складка возле губ оставалась неизменной. Он все сильнее и сильнее стискивал запястье, желая уловить биение этого упорного, настойчивого пульса и не смея взглянуть на мать, которая первый раз хрустнула судорожно сжатыми пальцами, видя, как муж поднимает свою дрожащую от напряжения руку, притягивает к себе объятого ужасом, покрытого испариной сына, всем телом приникшего к его руке, как всегда победоносно поднятой; ибо такой человек не мог уйти, как все, он и в последний миг должен был бросить вызов и умереть, лишь сказав гордо, как всегда, сказав себе в утешение то, что говорил обычно в трудную минуту: «Могу…»

Этого слова они так и не услышали. Они только увидели, как безжизненно опустилась его рука на постель, и растерялись. Ему, Хорхе Луису, показалось тогда, что отец улыбается. Но по рыданиям матери, ее судорожным объятиям он догадался, что отца уже нет в живых, хотя и не совсем понимал, что произошло, все еще чувствуя стремление могучей руки подняться вверх, все еще находясь во власти блестящего, сурового, мятежного взгляда, все еще стараясь удержать роковое, угрожающее движение этой руки, словно от этого зависела жизнь их обоих. Ибо благодаря этому пожатию — самому искреннему, самому откровенному из всех, какие у них были, — ему показалось, что он постиг то, что хотел сказать ему отец, но все откладывал, и это открытие совершилось в тишине — как и утверждал старый учитель, — а не в звуках музыки, и не в лживых словах, и даже не во взглядах, которые часто обманывают своим блеском. Ему помогли понять отца его руки, его бессмысленная улыбка, которая уже не была ни улыбкой, ни гримасой, ни оскалом и не выражала ничего определенного, ибо она уже не принадлежала ни этой жизни, ни какой-либо другой, а лишь изогнула бесцветные губы, которые уже не выражали ни радости, ни огорчения, она ничем не походила на обычные улыбки и потрясала, как потрясает нас все простое и вечное.

Мать безудержно рыдала в голос, вцепившись в тело отца. Его открытые глаза еще не утратили серьезного и словно обиженного выражения, но он уже ушел и позволял тормошить себя, поворачивать свое безжизненное тело, все так же улыбаясь и не слыша больше криков той, которая никак не хотела признать его поражение, не хотела смириться с тем, что он мертв. Она не переставала душераздирающе кричать, не замечая, что сын выбежал из комнаты, расталкивая заплаканных слуг, которые толпились в дверях; они почтительно, ласково и сочувственно похлопали его по плечу, но не посмели войти в комнату, напуганные надрывными криками и причитаниями матери, которая вдруг надолго замолкала, когда уже не было сил кричать, и вздрагивала от тяжелых шагов Хорхе Луиса, поднимавшегося по лестнице, чтобы поскорее куда-нибудь уйти от этой смерти. В конце концов он оказался у того самого рояля, отнимавшего у него столько времени, лишая возможности поговорить с отцом, и сел играть, как каждый день, ибо в мире звуков он находил покой, которого нет ни в каком другом мире.

Да, токкату Иоганна Себастьяна можно сравнить с лестницей Пиранези[59], которая устремлялась к единственной, несуществующей в этом мире точке, ибо им обоим надо было отрешиться от действительности, чтобы достичь того перекрестка, от которого все пути ведут к безысходности, граничащей с пустотой. Вот почему, внемля голосу Баха — ему тоже неведомо было понятие, связывающее со смертью конец любви или отчаяния, — он спускался по лестнице. Но не по той лестнице, лишенной величия, голой, не по тем шатким лесам, по которым одержимый итальянец подымался к несуществующему свету, и не по лестнице своего детства, которая вела его не только к роскоши, но и открывала путь в неведомый мир, населенный волшебниками, домовыми и трудолюбивыми гномами.

вернуться

59

Джованни Баттиста Пиранези (1720—1778) — выдающийся итальянский гравер и архитектор, работы которого отличаются исключительной смелостью и грандиозностью замысла.