Выбрать главу

— Во-во, потому и надо поскорей в другие места подаваться. В Камагуэе леса, и меня там пока что никто не знает…

В два часа пополудни сели снова на лошадей — на заморенных, замученных. «Обезножели, милые!» — вздохнул Кресенсио. К пяти вечера насилу одолели километров шестнадцать, хоть и ехали тропами напрямик и выбирали дороги полегче.

Пробиваясь сквозь заросли высокой травы и редкий кустарник, они приближались к небольшому, всползавшему на бугор леску. Здесь, в надежном укрытии, думали расположиться на отдых. Но только хотели спешиться, как раздался голос Сабино, ехавшего дозорным:

— Жандармы! Поверху, впереди!

Без пользы брызнула из-под шпор лошадиная кровь: надорванно, бессильно закричали кони; загнанные, натужившись последней натугой, попытались пойти вскачь, но уже не слушались дрожавшие предсмертного дрожью ноги. Не сделав и двух прыжков, пала лошадь под командиром.

— В лес, в лес давайте! Живо! — крикнул Начо, а сам кинулся к Пальмении.

Жандармы приближались. Разгадав намерение беглецов, они заспешили отряду наперерез, по тропке, выводившей прямо к лесу.

Захрипел, падая на подкосившиеся ноги, конь Сабино, потекла с морды темная кровь. Издох. Начо приказал бросить коней и залечь тут же, в зарослях дикой травы у опушки.

— Стреляйте, стреляйте, нас все равно не достанете — руки коротки! — проворчал Лонгинос в ответ на первый выстрел жандармов.

— Ты гляди-ко, с лошадьми-то что поделалось… Здорово они нас подвели!

— Ничего, командир, не беда, — утешил Сабино. — Жандармы в лесу не вояки…

— Десять человек, не считая сержанта, — вмешался в разговор Кресенсио. — Поживятся сегодня стервятники! Стая слетится — дай бог, из Пласетаса будет видно!

Пальцы Начо впились в винтовку. Метнул взгляд на Пальмению и сына, лицо перекосилось от ярости.

— А все ты, за тебя расплачиваемся, — проговорил придушенно, — давно б места мокрого от них не было, когда б не… Тьфу!

— Тихо! Идут… Лежать не шевелясь! — предупредил Кресенсио.

— Как мимо пройдут… сразу в лес! — приказал Начо.

Жандармы шли по свежим следам: выдавала помятая трава. Они были уже шагах в десяти. До беглецов долетали отрывочные слова: «Начо Кочегар», «капрал Лонгинос», «по телефону», и хохот, четко повторяемый лесом.

Начо погладил ствол винтовки. Добрая винтовочка, спрингфилд, Хосе Мигеля подарок.

— Не расстраивайся, командир. Покуда живы, в обиду себя не дадим, — заверил Сабино. Жаром ударило Начо в виски: почти те же слова, что сказал в Тунас-де-Сасасе Хосе Мигель.

— А сигары, что от недоноска этого мне достались, так и не выкурил. Жалко, — огорченно вспомнил Кресенсио. Внезапно взгляд его упал на Пальмению, прижимавшую к себе сына. В душе шевельнулось предчувствие недоброго. Он снова кинул взгляд на ребенка. И не успел додумать тревожную мысль: уже распорядилась судьба — Нено, до той минуты молчавший, вдруг повел губками и зачмокал.

С белыми, застывшими лицами смотрели они друг на друга, стиснув зубы, сжимая винтовки. Мысль, что сейчас они, может быть, все погибнут, соединила их в одном чувстве, спаяла в монолит. Гулом набатных, подымающих на подвиг ударов передавалось от сердца к сердцу: «Стоять до последнего!» И прояснились в улыбке лица. Только у хмуро молчавшего Начо не разошлись сдвинутые брови.

Лесную тишину прорезал хрустально чистый, звонкий как рожок, голосок Нено. Пальмения, оглушенная, бледная как полотно, машинально зажала рот ребенка рукой.

Жандармы услышали. Вытянули шеи, приложили к ушам ладони — не угадают ли, откуда. И разом зашумела поднимаемая трава — пошли напролом.

— Эй, На-а-чо! Сдавай-а-айся! Лу-у-чше бу-у-дет!

Начо злобно скрежетнул зубами. Стрелять надо, стрелять! А нельзя, Пальмения и ребенок. Мелькнуло в памяти лицо предателя из Гуакакоа: «Ты командир, тебе видней…»; и сразу — слова старика Немесио: «Не я, вы головой рискуете», «Безрассудство это, днем ехать… ночью надо». Не посчастливило! А сколько на себя брал, командовать вызвался!.. Поверили, пошли, как слепые за поводырем. А я? А я их — в засаду! Щенок!

Снова зазвенел голосок Нено.

— Заткни ему рот! — не помня себя, прорычал Начо.

Еще крепче, еще плотней прижала руку Пальмения к личику сына, зажала и рот и нос. Дрожью ужаса отозвался в ее сердце взгляд Начо. Повиновалась без воли, без мысли. Знала: Начо не о своей жизни думает — ценил ее недорого, — он думает о людях, которыми взялся командовать. И уже не сознавая, что делает, чувствуя только, что виновата, еще сильней сдавила теплое личико сына. Перед глазами поплыло, будто, купаясь, нырнула в воду, и заколыхались вокруг мутные, неясные тени. Тесно стало дышать… И она нажала еще сильней.