Выбрать главу

— «Императорский пурпур послужит тебе лучшим саваном». Разве не таким было напутствие матери последнему византийскому императору?

Но они не способны были на бескорыстные жертвы.

— Ты всегда был мечтателем, Хорхе Луис.

— Дорогой кузен, жить — значит надеяться.

В разговор вмешалась Исабель:

— Неужели нельзя не касаться этой темы?

Но он, Хорхе Луис, не ответил ей. Он взболтнул джин, подошел к Исабели и, протянув ей бокал, спокойно сказал, глядя ей прямо в глаза, но обращаясь к кузену:

— И пожалуйста, довольно об этом…

В наступившей тишине его спокойный голос прозвучал неожиданно резко. Роберто скорчил гримасу и пожал плечами. Остальные пили или делали вид, что пьют, стараясь таким образом загладить неловкость. Нос Исабели недовольно сморщился. Она встала и вышла в сад.

— Что-нибудь случилось, дорогая? — спросил он, целуя ее в плечо. И побледнел, увидев ее лицо, пытавшееся быть спокойным, решительным, независимый поворот головы, а затем услышал ее неторопливый голос.

— Ничего, дорогой, ничего, — ответила Исабель, не поднимая глаз.

Теперь он знает: это было так же бесполезно, как отчаянные попытки Марии — неосуществимые, без всякой надежды на успех — сдержать мириады тараканов, проникающих сквозь пазы, трещины, дыры, оставленные небрежными резцами и зубилами (это неудержимое нашествие жутких существ, которые наполняют ночи едва уловимыми разрушительными шорохами), сдержать проникновение мышей и огромных крыс, за которыми последовали жестокие скорпионы, обосновавшиеся в отсыревшей извести полов, а вместе с ветками кустарников, протиснувшихся через щели оконных рам, поползли по стенам слизняки, улитки, мокрицы, обезумевшие полчища муравьев и грызунов.

Против этой яростной атаки, этого бешеного натиска, этих стройных рядов были бессильны метла Марии и ее неистощимая, несмотря на годы, энергия; непрекращающееся разрушительное нашествие еще более усугубляло распад, подтачивало, разъедало фундамент дома, обреченного на гибель, вернее, не дома, а того, что от него осталось. Этой комнаты наверху, которую он любил называть «мой чердак» и которая теперь служит ему единственным убежищем, хотя безжалостное время уже обрушивается своей тяжестью на ее слабые двери и, словно хищный зверек, ищет уязвимое место — какую-нибудь маленькую лазейку или узкую щелку, — чтобы просунуть туда свою головку и наполнить ее разрушительными звуками.

Здесь, на «чердаке», он остается глух к этим шорохам, он, с его безошибочным, тонким, развитым слухом, — хотя и знает, что невозможно уйти от них, как невозможно уйти от другого вторжения, других звуков, других сил, яростных и неумолимых, готовых напасть из-под земли, обрушиться с воздуха, с моря, с суши, подкарауливающих на каждом углу, всегда угрожающих: тайно или явно, откровенно или исподволь. Они витают в воздухе, ими приходится дышать, впитывать всеми порами кожи. Они кроются в липкой влажности лета, во взгляде прохожего, в наивном вопросе простака — если наивность еще существует, — в денежных документах, в счетах, которые требуется заполнить, в чековых книжках, в продовольственных карточках, в тревожных сообщениях, в неоправданных убийствах, в ненавидящем взгляде или саркастической улыбке этих безымянных людей, ставших вдруг — это верно — могущественными, получившими право смеяться и если не исполненных презрения, то, во всяком случае, прекрасно сознающих, что они не выглядят смешными. Или этих, других, у кого есть имя, к кому привыкли в этом доме и называли, выражая самую насущную необходимость: вино, вилка, Амбросио, Луис, кто однажды сразу переменился, и дело не в тех страхах, которые тетушка Пурита внушала близким, не в сомнениях, которые прежде казались естественными, а теперь стали угрожающими, неся с собой смуту, недомолвки, насмешки. Опасность была более реальной, и все попытки умалить ее в глазах Исабели терпели неудачу. Своим безошибочным чутьем она сразу же угадывала человеческие пороки: лицемерие, фальшь, предательство…