Выбрать главу

Горенштейн Фридрих

Куча

Фридрих ГОРЕНШТЕЙН

Куча

Холодным апрельским днем математик Сорокопут Аркадий Лукьянович ехал по своей надобности в один из районов Центральной России. Район этот находился не то чтобы далеко от столицы, но крайне неудобно. Надо было ехать пять часов поездом до станции В., а там с привокзальной площади шли некомфортабельные местные автобусы. Это еще более двух часов, потерянных для жизни, и чисто тюремного мучительства в сидячем вагоне: скорее бы отсидеть.

Сорокопут уже совершал подобную поездку полгода назад, и впечатления были свежи. Более того, если в первую поездку он отправлялся с каким-то чувством неизведанного, с какой-то надеждой на новое, интересное в пути, то теперь он уже заранее знал, как будет изнывать от неподвижности, с какой мольбой будет часто поглядывать на свои ручные часы, с каким нетерпением искать ответ на циферблатах встречных вокзальных часов, поделенных на величины постоянные, закрепленные индусскими цифрами. Цифрами, которые напряженно волокли, вытягивали личность из древнеегипетской "кучи" -хуа. И вязкая почвенная монотонность вагона, и однообразный, созданный унылым копиистом пейзаж за окном: поля, кусты, семафоры, людские фигурки -казались ему существующими еще за семнадцать бездонных столетий до Р. Х., когда они были засвидетельствованы в математическом папирусе Ахмеса, математика или просто переписчика, это тоже терялось в "куче" -хуа. Так названа впервые неизвестная величина, "икс", неопределенность, бесконечность "икс" -липкий глинозем или сыпучий песок.

Пифагорейцы рассматривали определенные, осязаемые числа как основу мироздания. Они любили полновесную, сочную жизнь. Но гений Архимеда перечеркнул их надежды, он снова вернулся к египетской куче, вернулся уже на более высоком уровне весьма больших чисел и посвятил этому особое сочинение "О счете песка".

С тех пор у науки появилась навязчивая идея сосчитать бездну, ибо вся наука пронизана математикой, как тело кровеносными сосудами, и соблазны математики вместе с кровью поражают прежде всего самое слабое, самое больное место науки -философию.

Аркадий Лукьянович Сорокопут был человек "многоцветный" вопреки стараниям его предков приобрести, по совету Тургенева, "одноцветность", если они мечтают об успешной деятельности среди народа.

Происходил Аркадий Лукьянович из семьи потомственных математиков. Прадед, Николай Львович, личность в семье легендарная, профессор Московского университета, занимался теорией алгебраического решения уравнений высшей степени. Теория эта была связана, как говорят математики, с явлением иррациональным, или попросту с чудом. Будучи долгое время объектом безуспешных усилий, камнем преткновения многих великих математиков, включая Лагранжа, Ньютона и Лейбница, она была в принципе решена мальчиком, французским школьником Эваристом Галуа, портрет которого, принадлежащий прадеду, достался Аркадию Лукьяновичу и висел над его письменным столом.

Собственно, это была литография с карандашной зарисовки, на которой Галуа был изображен молодым офицером посленаполеоновской Франции. Ему было двадцать лет. Надо ли удивляться, что мемуар, посланный ранее, посланный французским школьником во Французскую Академию, мемуар, содержащий в себе целую отрасль науки, был академиками отвергнут и осмеян.

Лейбниц, который тоже не верил в мнимые числа, в иррациональное, все же писал: "Из иррациональностей возникают количества невозможные или мнимые, удивительной природы, но пользы которых все же невозможно отрицать. Это есть тонкое и чудное пристанище человеческого духа, нечто пребывающее между бытием и небытием". Так писал Лейбниц. Но во Французской Академии сидели тогда просветители и вольтерианцы, материалисты и сатирики, насмехавшиеся над духом и верящие только в "познаваемое неизвестное", т. е. в древнеегипетскую "кучу", где "икс" не из небесного эфира, а из глины и камня, из песка, из грунта, из материи. Таков был их личный вкус, и обвинять их в этом нельзя. Это был их личный вкус, закреплявший отныне надолго возрастающее господство "кучи", бесформенного диалектически "познаваемого неизвестного".

Академики-вольтерианцы отвергли дух, "куча" казнила тело. 30 мая 1832 года 20-летний Эварист Галуа, может быть, талантливейший математик ХХ столетия, был убит на дуэли своим товарищем, "познаваемым неизвестным", "кучей", поглотившей его тем же модным тогда способом, которым "познаваемое неизвестное" поглотило плодоносную пушкинскую зрелость и оборвало лермонтовский расцвет.

Впрочем, методы менялись, и "гуманная" казнь по способу доктора Гильотена чередовалась с бесформенным пиршеством народа, когда к задушенной французской революционной толпой женщине бросался "икс", распарывал ей грудь и впивался зубами в сердце.

Во время господства "кучи" не ночь, а день становится временем убийц, которые более не таятся. Дух же, иррациональное же, уходит под покров ночи.

Всю ночь перед дуэлью-убийством Галуа писал письмо своему другу Шевалье. В письме-завещании этом он излагал свои оригинальные и глубокие идеи, которые не хотел унести в могилу. Развитие этих идей стало основой целой математической отрасли.

Аркадий Лукьянович иногда, в моменты "иррациональные", глядя на висевший над столом портрет, воображал эту теплую гоголевскую майскую ночь, отворенное окно, лунное лицо апостола от математики, шелест французских кленов, которые казались ему деревьями более благородными, чем вульгарный каштан, с которым связано почему-то у иностранцев представление о Париже. Нет, Галуа любил клен, и ночной клен шептал обреченному юноше все, что он не услышит в своей несостоявшейся жизни гения, которого сожрала "куча".

Может быть, под влиянием этой легендарной реальности, этой "романтической математики", Николай Львович, профессор, ушел "в народ". У русской интеллигенции 70-х годов ХХ века была своя логика. Они слышали крик нестерпимой боли, но для многих источник этой боли не был ясен, и приходилось идти на ощупь, выбирая в поводыри то Тургенева, то Лаврова. (Что же касается Нечаева и Ткачева, маленьких наполеончиков революции, то это было как раз наоборот -хождение народа в интеллигенцию.)

Николай Львович, с французскими своими впечатлениями (незадолго до своего решения уйти из университета он вернулся из Франции) и французским своим кумиром, отправился в русскую глубинку, склоняясь более к "русскому французу" Тургеневу, призывавшему к просветительству, а не к агитации и землепашеству. Спасение духа он видел в одухотворении глины, наподобие того, как это когда-то совершил Господь. Задача, как стало впоследствии ясно, не только невозможная, но и дерзки опасная, ибо одухотворять пришлось глину бесформенную, тогда как Господь прежде всего придал глине форму.