Выбрать главу

- Мое дело вопиющее, товарищ москвич, обратился к Аркадию Лукьяновичу Воронов. Вот вы человек свежий, не местный, посудите сами. Я бригадир передовой бригады экскаваторщиков треста "Облстроймеханизация". Фамилия моя Воронов Петр Васильевич. Работал я на строительстве теплоцентрали.

- Той самой канавы, куда вы, Аркадий Лукьянович, свалились, вставил Офштейн.

- А вы не всовывайтесь! -повернул волчью голову в сторону Офштейна Воронов и обнажил желтые клыки. Здесь пока не кнессет, а советская котельня. Так вот, пришел я после смены мыться. Баня на территории завода. Кочегар Диденко. Дал ему три рубля, чтоб он пустил горячую воду. Помылся, прихожу, в кармане брюк нет тридцати рублей. Я к Диденко, поскольку больше никого не было. А он лом схватил и слева по голове. Глаз левый выбил, мог убить. Не знал я, что он уже три раза сидел. Знал бы, плюнул бы на тридцать рублей. Теперь у него восемь лет строгого режима, а у меня вставной глаз. Да и то пользоваться глазом не могу, все более распалялся Воронов, нигде порядка нет. У меня правый глаз голубой, а московский завод протезирования прислал мне левый глаз черный. Такого при Сталине не было, чтоб над рабочим человеком издевались. Если б Сталина не отравили, мы б уже имели бесплатный хлеб и колбасу.

- А я-то здесь при чем? -сказал Степан. Я, что ли, эту бесплатную сталинскую колбасу у тебя отнял или черный глаз прислал? Чего ты за мной бегаешь, меня в свои доносы вставляешь?

- Как при чем? Я дело на пересмотр подал. Его расстрелять мало. Он общественную опасность представляет. Он тебе, Мирончук, ножом угрожал в бараках у стрелочников? Угрожал, свидетели есть. Вот ты и подтвердить должен. А как же? У меня мать престарелая, мне ей помогать надо. С чего? С пенсии?

- Молись, сказал Степан, может, Бог поможет.

- Бог, насмешливо сказал Воронов, он поможет, Бог. Мать моя старая, она молится. Я говорю, тебе Бог копейку хоть даст, молись не молись. Она отвечает: ты мой Бог. А на какие средства я буду Богом? Мне обязаны платить как за производственную травму.

- Избит на производстве, сказал Офштейн.

- А вы не вмешивайтесь! -побагровев от злости и горя, крикнул Воронов. Дайте русским людям меж собой поговорить...

Эти слова, видно, оскорбили и привели Офштейна в растерянность. Во всяком случае, его прочный скептицизм исчез. Очевидно, брал верх инстинкт безоружного рода его, не боявшегося силы чужих мыслей, но боявшегося силы чужих кулаков.

- Ничего ты не сделаешь, Воронов, сказал Степан.

- Что?

- Зачтокал... Ты, Воронов, пойми, у тебя глаз один, тебе его беречь надо.

Так они ворковали на басах, пока не отворилась дверь и вошел участковый.

Офштейн явно обрадовался, как радовались его предки, когда во время погромной атмосферы соизволила являться власть. И действительно, Воронов мигом присмирел, подобрел и сказал:

- Я, товарищ лейтенант, пришел с Мирончуком поговорить по поводу свидетельских показаний.

- Ладно, это потом, сказал Токарь, такси вам нашел, товарищ доцент. До самой Москвы.

Токарь помог Аркадию Лукьяновичу подняться, и догадливый Воронов быстро подал костыль.

- Товарищ доцент, шепнул Воронов, помогая вместе с Токарем преодолеть Аркадию Лукьяновичу ступеньки, может, там в Москве позвоните на завод протезирования? Отсюда звонить сложно. Скажите, если надо, я на примерку глаза приеду... Напомните, глаз голубой, фамилия -Воронов.

И уже на улице, когда Воронов торопливо писал на бумажке, Аркадий Лукьянович вспомнил, что попрощался с Офштейном лишь кивком головы, который, однако, можно было принять и за обычное движение, которым длинноволосый поправляет упавшие на лоб волосы. А телефонами так и не обменялся. Забыл. Забыл ли? Что-то повеяло, чем-то подуло, и вот Аркадий Лукьянович в компании профсоюзника-антисемита Воронова и участкового милиционера Токаря, власти нашей советской в миниатюре со всем ее добром и злом. А человек, с которым еще недавно так радостно беседовал, с которым чувствовал такое родство, общую духовную расу, общие, приятные сердцу парадоксы, этот человек брошен, отстранен торопливо и мимоходом. И Офштейн это понял. И Аркадий Лукьянович сам это понял. "Так-то, Аркаша, правнук, внук, сын русских демократов. Вот цена нашего ума, наших духовных разговоров, нашей чести... Впрочем, какая честь может быть у дворни?"

У дворовой интеллигенции. Главное, чтоб на конюшне не выпороли, вот о чем думаем днем и ночью. Как же тут не забыться хоть иногда в умном, оппозиционном разговоре, как в пьянстве от постылой своей жизни забывается Степан? Ах, как мерзко, как больно... Вырвать бы все с корнем... У л9.5чисел, как у петрушки, есть корень... Ха-ха-ха... Степан это верно подметил... А что подумал обо мне Степан? Да и во что верит Степан, кроме водки? Вот старый вопрос русского интеллигента. Только заданный с позиций морально-политических. А с позиций религиозно-философских тот же вопрос выглядит по-иному: есть ли у человека душа? Раз она болит, значит, пока еще все-таки не заменена рефлексами головного мозга. Значит, еще можно исправить, вернуться. Куда? Куда может вернуться базаровская лягушка? А тем более лягушка Ивана Михайловича Сеченова, знаменитого русского физиолога-демократа, последователя Белинского и Чернышевского.

Когда на обнаженный мозг лягушки накладывают кристаллы поваренной соли (сыпать соль на раны), рефлексы замедляются, когда на лапку капают серной кислотой, они усиливаются. Так, через прогрессивное зверство, было доказано Сеченовым отсутствие в человеке "Божественной души".

"Но, если я иду в компании материалистов Петра Воронова и Анатолия Токаря, что ж это так ноет? Левая лапка? От перелома ли, от серной кислоты ли? Болезнь развивается скачкообразно".

- Потерпите, сказал Токарь, глядя сочувственно на искаженное лицо Аркадия Лукьяновича, сейчас дойдем. Такси, вот оно. Вплотную к котельной не доехать, застрянет.

Наконец мягкое сиденье, о котором мечтал уже давно, которое унеслось из-под него на станции В., наконец комфорт и вежливый коротконосый таксист за рулем.

- Ну как? -спросил Токарь.

- Сразу лучше, улыбнулся Аркадий Лукьянович.

Много ли надо человеку? Мягко, удобно, тепло. Сейчас понесемся со скоростью сто километров в час, и эпизод с Офштейном будет уменьшаться и уменьшаться, несясь назад по одной из параллельных линий в бесконечность. А в бесконечности он столкнется со второй параллельной линией, пискнет, как комар, и исчезнет. Ведь сам Офштейн исповедует скепсис и цинизм, как сладкую приправу, вот он и стал жертвой собственной философии, вольтерианства, своего серьезного смеха.