Выбрать главу

— Пойдем куда глаза глядят и, до которых мест дойдем, там и сядем, — сказал Иван Иванов, выражая общее настроение.

Ершов, однако, пытался рассказать о новых местах, которые он имел в виду, причем, описывая их живыми и яркими красками, сам волновался; у него у самого дух захватывало от своего рассказа. Выходило так: хлеба там вволю, ешь, сколько душа просит; в лесу можно заблудиться; в лугах можно пропасть совсем; в реках рыбу прямо руками бери; в озерах караси кишат; птицы всякой — тучи; чернозем — во! При этих словах Ершов опять провел ладонью от земли до макушки своей головы. Дальше же его описания были еще лучше: степь неоглядная, кругом ни души, воля! Жить можно. Только православных нет, а все киргиз.

— И нет там ни одной православной души, все киргиз? — спросил кто-то.

— Кругом киргиз! — отвечал Ершов, бледный и едва переводя дух.

— Ну, ну! Как же с ним, с собакой, совладаешь, жить-то с ним как?

— Киргиз — он ничего; киргиз — он честный. Если ты его попоишь чайком, он тебе лугу отвалит… Вот он какой, киргиз!

Это была единственная справка, наведшая смущение на парашкинцев, но немного погодя уже кто-то возразил:

— Да все одно — киргиз так киргиз!

Дальше Ершову незачем было и доказывать неизбежность переселения. Напротив, он должен был охлаждать волнение, охватившее сходку. Глаза у всех лихорадочно горели; лица были взволнованные и безумные; каждый принялся говорить, не слушая других; началось смятение, гвалт. Напрасно Фрол убеждал остепениться и хорошенько обсудить дело, напрасно он говорил, что дело это трудное и что за него придется держать ответ, парашкинцы все пропускали мимо ушей. Их можно было обуздать одним только страхом, что Фрол и сделал, сказав, что если они будут галдеть и вообще вести себя неосторожно, так их накроют и не пустят. Парашкинцы это поняли и мгновенно затихли, так что снова слышно было пенье комаров. Они решили немедленно разойтись по домам и собраться ночью, но не на открытом месте, а в лесу. Чтобы дело было вернее, решили еще втянуть в умысел и старосту, для чего привели его из волостного правления на сход и стали убеждать пристать к миру. Тот сперва отлынивал, путался в словах и потел, но его начали стыдить:

— Что ты с нами делаешь? Где у тебя совесть-то? Душа-то, крест-то есть ли у тебя?

Старосту пристыдили, а так как положение его было не менее ужасно, чем и всех остальных, то очень скоро, поняв неизбежность переселения, он и сам стал лихорадочно сиять глазами и безумствовать.

Настала ночь, и парашкинцы собрались в условленном месте. То была прогалина, со всех сторон закрытая густой чащей кустарников и деревьев. В ней было совершенно темно; только когда выплыла луна, то печальные лучи ее чуть-чуть осветили верхушки деревьев и середину прогалины, где стояла кучка народа; но окраины и пространство между деревьями сделались еще мрачнее. Было тихо. Иногда вдали раздавался треск сухих ветвей: то перебежал заяц на другое место, показавшееся ему, вероятно, более безопасным; где-то выпорхнул из-под куста тетерев, один раз вблизи собравшихся сел на дерево филин, мрачно захохотал и скрылся. Подувал ветерок; шелестела листва. Парашкинцы тесно сбились в кучку, имевшую посередине солдата Ершова, чувствовали, как ужас проникает в их души, но не трогались с места; они обсуждали дело шепотом, сливавшимся с шелестом леса. Оставаться долго в лесу они не могли; здесь, в этом мрачном месте, они сознавали всю серьезность и опасность затеваемого ими дела и потому решали вопросы быстро, на скорую руку. Раздумывать было некогда; завтра они возьмут паспорта, послезавтра соберутся в путь, через два дня уедут. Под влиянием того же страха, навеянного таинственностью леса и темными предчувствиями, они уговорили Фрола отправиться немедленно по начальству и ходатайствовать за них хоть задним числом — все же, может, простят их! Фрол не устоял и угрюмо согласился. Этим кончилась ночная сходка; парашкинцы разошлись молча и торопливо, подозрительно оглядываясь по сторонам, не заметил ли кто и не донесет ли на них.

Фрол сдержал свое слово. На другой же день он собрался в путь, чтобы толкаться по прихожим и ходатайствовать. На этот раз он уходил вовсе и вследствие этого не мог сдержать накопившегося в душе гнева; он запряг единственную свою лошадь, которую по приезде в город намеревался немедленно отдать на живодерню, как животное, не стоящее корма, поклал на телегу весь свой скарб, злобно заколотил окна избы, спихнув в то же время ногой колышки которыми она была подперта, и плюнул на все.

— Айда, Марья! Садись! — говорил он жене, оглядывая свой дом.

Однако ж и тут не выдержал: отправился на огород, покопал там из ямочки земли, положил ее в кожаный кошель, висевший у него за пазухой, и только тогда тронулся в путь. Это было его последнее прощание.

Парашкинцы также не медлили. Один по одному они принялись брать паспорта, которые выдавались легко, потому что волостное начальство не подозревало умысла своих подчиненных, воображая, что они отправляются на заработки. Старшина даже радовался, что наконец замученные люди ожили, перестали приспособляться к смерти и отправляются отыскивать пропитание. Парашкинцам это было на руку. От них отделились четыре семьи, долженствовавшие положить в недалеком будущем основание новой деревни, быть может более счастливой, чем старая, да еще не пошла "со всеми" Иваниха, не пожелавшая следовать в далекий и неизвестный путь. Но эти обстоятельства не могли смутить парашкинцев. Они деятельно, хотя и таинственно, готовились. Хлопот, впрочем, представлялось немного; к этому моменту у них не оставалось уже ни имущества, ни скота, а потому собирать и везти было нечего, кроме себя самих. Что касается избенок, все решили побросать их, не продавая, потому что трудно было найти покупателя гнилушек, притом продажа могла возбудить неожиданные подозрения. Боязнь подозрения и накрытия была так сильна, что они приняли, ради безопасности отъезда, специальные меры. Во-первых, за деревней на пригорке был нарочно поставлен дурак Васька, чтобы слушать, не звенит ли колокольчик, и смотреть, не едет ли кто; и Васька, радуясь предстоящей дороге и новым впечатлениям, добросовестно исполнил поручение — он с утра до поздней ночи торчал на пригорке и вертел головой во все стороны. Во-вторых, парашкинцы сочли нужным выбрать старосту и в то же время путеводителя на все время дальней дороги, и для этого годным оказался один солдат Ершов, человек опытный и бывалый.

Случилось еще одно исключительное обстоятельство, сильно повлиявшее на ускорение отъезда. Дедушка Тит, сильно одряхлевший, но еще находившийся в полном разумении, вдруг воспротивился переселению и не захотел лично участвовать в нем. Он уже давно жил в своей избушке один, потому что единственный сын его умер на заработках, сноха же скиталась по разным городам, никогда не являясь в деревню. Дедушка поэтому не желал улучшения своей судьбы и на все уговоры отправиться вместе с прочими на новые места отвечал упорным отказом, грозно стуча в землю костылем. Где он родился, там и помирать должен; которую землю облюбовал, в ту и положит свои кости — вот все, что он говорил каждому. Приходили его уговаривать все парашкинцы, один по одному пробуя на нем силу своих просьб и угроз, но Тит упорствовал.

— Тит! Дедушка! Как ты останешься один? Да тут тебя вороны заклюют одного-то! Подумай, рассуди. Уважь нашу просьбу — пойдем с нами! Уважь мир!

Но дед или молчал или грозил:

— Не донесете вы своих худых голов… свернут вам шею! Помяните слово мое, свернут!

Это упрямство и эти угрозы подействовали возбуждающим образом на парашкинцев, заставив их еще лихорадочнее приготовляться к переселению и безумнее торопиться бежать. Слова Тита, который был уважаемым патриархом деревни, запали им в самую душу. Они торопились выбраться из деревни, чтобы не слышать страшных угроз, боясь, что они сбудутся.

Но дедушка Тит взял назад свои слова; он примирился и с своим одиночеством и с теми, которые покидали его. Когда настал назначенный вечер для отъезда и парашкинцы двинулись длинною вереницей телег за околицу, то дед вышел из своей избушки и добродушно простился.

— Прощай, Тит! — ответили ему.