Выбрать главу

Возможность отвергнуть нечто, реакция отторжения — очень важна для сохранения целостности внутри своих границ. Я заметила, кстати, что большинство моих знакомых гораздо более разборчивы, брезгливы, их чаще подташнивает, у них бывают проблемы с желудком — так, что они спокойно могут отравиться той пищей, которую я усвою без проблем. У меня вообще не бывает проблем с желудком — я могу легко переварить то, что других непременно вырубит. Если только они согласятся это съесть. А они по большей части не соглашаются — некоторая пища кажется им подозрительной, они брезгливо отстраняются, отталкивают то, что им предлагают. Именно этой способности к отторжению мне всегда не хватало. Я усвоила с детства, что обязана глотать всё, что мне кладут в рот. Если мне кажется что это гадость — это не стоит внимания, поскольку достоверно известно, что на самом деле это не так. Более того, я виновата в том, что сопротивляюсь, так как упорствую в дурном и порочном — против истины.

С другой стороны, я стремлюсь проглотить то, что является вредным и плохим — сосульки, кетчуп и майнез, которые крайне вредны, и шариковые ручки, которые у меня все изгрызены, даже если их мажут горчицей — короче, я люблю гадости, зато почему-то мне кажутся гадостью бесспорно хорошие вещи. Это мнение о самой себе я усвоила достаточно рано, чтобы оно заняло важное место в самом фундаменте. То, что мои влечения и что-либо хорошее — это две разные вещи — это само собой разумелось с самого начала, сколько я себя помню. Меня тянуло ко всему плохому, гадкому и отвратительному. Я ела мороженое, за компанию со всем классом, рванувшим в магазин на перемене, и чувствовала себя отвратительной и гадкой, потому что есть мороженое зимой нельзя, это очень плохо, а делать это тайком к тому же и гадко — а я всё равно хотела этого, ела и чувствовала удовольствие. Я знала, что я плохая. И знала, что я даже гораздо хуже чем про меня думают — потому что некоторые вещи я удачно скрывала.

В начальной школе я чувствовала что-то вроде того, что я проклята навеки. Я была за зло, против добра. Некоторые плохие вещи я делала просто так, в силу своего статуса, потому что я была против всех за всё плохое — например, я тайком выносила из раздевалки какую-нибудь шапку или шарф, и бросала их в щель под лестницей, в подвал. Дети не могли уйти домой, без шапки по морозу и сидели в школе в ожидании спасения от вызванных с вещами родителей. В школе постоянно искали воров — и никого не находили. Все знали, что у нас «пропадают вещи», но куда и как, так и оставалось загадкой несколько лет, пока в подвале случайно не обнаружили гору пропавших вещей. Там стояла вода, многое сгнило. Я слышала, как об этом рассказывают учителя.

А однажды у нас в классе появилась очень красивая девочка, Аня Дианина, сирота — и я как-то влюбилась в нее, и захотела чтобы она полюбила меня — до этого я никого там не любила и меня тоже никто не любил. Я спрятала ее шапку в рукав, и сбегала бросила в колодец во дворе. Когда она хватилась шапки, то совершенно растерялась. У нее был только папа, и он не мог прийти в школу, потому что был очень занят — он работал в КГБ.

Я обещала что мы ее обязательно отыщем. Я сказала что знаю кое-какие волшебные слова. Привела ее к колодцу, пошептала, и попросила заглянуть внутрь — не появилось ли там шапки? Аня пришла в восторг сначала, смеялась, обнимала меня, прыгала — и я была счастлива. А потом вдруг посмотрела как-то нехорошо, и сказала «Знаешь что? Я думаю ты сама ее туда бросила!» Я ничего не смогла ответить, придавленная ее презрением. И она ушла от меня насовсем.

Или в художественной школе у нас стояли на подоконнике в туалете стеклянные баночки для воды, чтобы в них мыть кисточки. Я всегда старалась выбросить хотя бы одну баночку в окно, чтобы она разбилась и лопнула. Директор наш постоянно охотился за теми гадами, которые выкидывают банки, но так и не поймал. Однажды он услышал звон разбюившегося стекла из коридора, сразу же влетел в девчоночий туалет (он был без лишних церемоний), но тщетно — в туалете не было никого кроме меня, а я никого подозрительного не видела. Так эта напасть и длилась, пока я росла. Я согласилась принять на себя роль хотя и затравленного, но вредителя. Что-то вроде «Я — Гитлер. Мне капут. Я умер», как играли дети после войны, только я не хотела умирать. Так что мне оставалось работать вредителем. Про эти истории там никто никогда так и не узнал, но это было не важно — я и так знала, что скажет мама — то есть я знала истину — что я отвратительная, ужасная, мерзкая. Мама была у меня уже внутри.