Сиганов слушал непременного члена с спокойной улыбкой, как взрослые слушают детей, может быть, даже и не слушал совсем. Он смотрел в окно, за которым качались высокий бурьян и думал что-то свое, далеко от этой комнаты, с чисто вымытыми стёклами, и пустых путанных речей скучающего барина.
— Что бы сказать ему еще? — подумал Акулов, размешивая в чае сверкающие искры солнечного света.
— Ты как пропивал землю?
Сиганов переступил с ноги на ногу, оставляя на мягком глиняном полу глубокие следы, и лениво ответил:
— Обыкновенно, как пропивают: сначала дома, а потом музыку нанял, по степи с флагами ездил…
И вспомнив что-то, должно быть очень веселое, Сиганов улыбнулся широкой, как степь, улыбкой, и его большое лицо стало почти красивым.
— Чему же ты радуешься, дурак? — сказал Акулов.
— Пять дней ездили. Дьячок пришел из Павловки, фельдшер увязался, бабы, девки. Шли плясом верст по двадцать в день…
Непременный член слушал Сиганова и на фоне пустой степи видел отдельный кабинет загородного Московского ресторана, пьяный цыганский хор, рыжую, кудрявую француженку Марго, хрустальные вазы с крюшоном. В комнате толпятся какие-то незнакомые люди и все они с Акуловым на «ты», все куда-то исчезают, словно тонут в пестром, сверкающем водовороте, где кружатся красные бархатные диваны, цыганки, Марго в голубом платье, сверкающие вазы. В углу сидит приятель Акулова, предводитель дворянства Султанов. Он беспомощно свесил голову на манишку, залитую вином, опустил плечи и похож на деревянного складывающегося паяца, которого почему-то одели во фрак. Султанову дурно, он смешно открывает рот, как рыба на берегу, и услужающий человек заботливо отирает ему салфеткой колени и грудь.
Потом бледный хворый рассвет — разом выцвели и вылиняли все краски. Вместо сверкающего и кружащегося водоворота— грязная отмель, на которой осколки битой посуды, растрепанная, грузная фигура Султанова, объедки фрукт, залитая вином мебель. Акулов сжимает в руке пачку двадцатипятирублевок и шатаясь идет по длинному коридору, рассовывая деньги каким-то женщинам, лакеям, ресторанным распорядителям.
— А Париж! — Акулов даже привстал со стула, стараясь лучше рассмотреть в глубине степи картины, которые разом всплыли в его воображении. Высокий бритый проводник — агент Кука — с лицом пастора, идет впереди по лестнице, устланной красным ковром, уставленной пальмами, и ободряюще! говорит:
— Первоклассный дом! С разрешения правительства, под контролем государства! Тут есть гобелены и мебель из Версаля, кушетка Марии Антуанетты…
Потом Акулов сидит на этой настоящей или поддельной мебели из дворца «короля солнца», за столом, украшенным бронзой, по которому агент Кука стучит пальцем, и кричит:
— Нет ему цены! Историческая реликвия!..
А крутом гирлянда красивых девушек, почти девочек, в розовых и белых рубахах, через которые просвечивается горячее тело.
Агент Кука дремлет в дальнем углу, ожидая Акулова, и время от времени повторяет все одну и ту же фразу:
— Не бойтесь, это учреждение государственное. Тут были принцы и короли. Я сам тут с одним высоким гостем три дня в гроте жил. Ходили голые, питались устрицами и омарами от Прюнье.
— Еще бы! — будь она проклята, эта степь! — вслух сказал Акулов.
— Ну и пропили все, — продолжал Сиганов. — Четыре десятины, на долго ли хватит? Да еще Елохину за водку и вино сорок целковых задолжал.
— Пропащий ты человек, Сиганов! Что же ты теперь будешь делать?
— Вот то-то, что делать! Тут уж ничего не придумаешь.
Сиганов говорил равнодушно, как будто дело шло не о нем и его совершенно не занимал вопрос, как будет жить без земли рыжий великан, голову и плечи которого он видел в зеркале против себя.
— Выселяйся в Сибирь, на Дальний Восток. Там теперь люди нужны.
Сиганов вздохнул и молчал.
— Повезут тебя даром, кормить будут даром, а там… — Акулов неопределённо махнул рукой в алмазную даль, — там столько богатства, что если бы оно досталось не таким дуракам, как мы, так в золоте зарыться можно.
— Где уж нам! — уныло ответил Сиганов.
— Ну едешь, что ли? все равно пропадать!
— Помирать все равно одинаково, что тут, что там. Хуже не будет, некуда!
— Ну вот, — Акулов закурил папиросу и примирительно сказал:
— Ты и России послужишь, государству… Знаешь, что такое государство?
Сиганов улыбнулся.
— А как же, очень даже знаю! Когда мужики бунт делают, мне от помещика Иваницкого зеркало преогромное досталось. Больше сажени. Не знаю, кто мне его на двор приволок. В хату не влезало, я его возле стены поставил. Так его от Павловки верст за пять видно было. Простояло два дня и бык его рогами разбил. Потом наказание было. Приехал виц.
— Вице-губернатор, — поправил Акулов.
— Плаксивый, как баба. Нас, как полагается, пороли, а виц сидит на крыльце в волости и каждому мужику наставление дает:
— Жалко, — говорит, — мне вас. Я понимаю, что порка обидна. — Это, — говорит, — вы, мужики, понять не умеете, а просвещенные народы не любят пороться.
Кто выслушал наставление, — скидывай штаны и иди под сарай, а виц плачет и кричит вдогонку: «Помни, что не люди тебя порют; а государство». Это мы знаем…
— Эх, Сиганов, все это не так. Голова у тебя большая, а глуп ты на удивление.
— За умными живем, — усмехаясь ответил Сиганов.
— Ну поговори мне еще! Писать тебя в Сибирь, что ли?
— Мне все одно.
— Ну так я запишу.
— Записывайте, куда хотите! — Сиганов хлопнул дверью и вышел на залитую солнцем улицу.
— Эй, помещик, иди сюда! — закричал с угла лавочник Елохин, маленький, грязный, с красным носом и злыми, колючими глазами, славившийся своим сластолюбием.
У Елохина была установлена такса на девок, замужних баб, солдаток и вдов. Такса эта, переписанная четким почерком, висела у него в спальне за ситцевым пологом и служила предметом бесконечных разговоров для приятелей Елохина. Зимой, когда подъедался хлеб, и в темных, грязных избах плакали голодные дети, бабы осаждали лавочника и Елохин уплачивал по таксе не деньгами, а товаром: гнилой мукой, ржавыми селедками и баранками.
На высоком крыльце рядом с Елохиным, стоял молодой, щеголеватый дьякон из соседнего села. На дьяконе была новенькая шуршащая ряса, лакированные ботинки, белая шляпа и весь он казался таким чистеньким и сияющим, как обмытый камень в ручье.
— Вот, обратите внимание, — визглявым голосом говорил Елохин, указывая на Сиганова. — Чемпион безводной степи, силу имеет неимоверную, а девать ему этой силы некуда! всего имущества — курица с перешибленной ногой, да ведро без дна. Ну, плати проценты! Вы, отец дьякон, станьте сюда в холодок и посмотрите на представление.
— Брось! — сказал Сиганов, — доиграешься когда-нибудь!
— А ты плати.
— Ну ладно уж, командуй.
Сиганов снял ситцевую розовую рубаху и стоял около весов с гирями. Лавочник протянул ему крепкую бечёвку. Великан зажал зубами один конец бечёвки, а другой привязал к пятипудовой гире.
— Пиль! — закричал Елохин. — Сиганов взял в каждую руку еще по гире.
— Алле!
Великан медленно выпрямился и напрягая мускулы осторожно двинулся по крутой лестнице.
— Мускулатура, отец дьякон! обратите внимание! Дьявол, а не человек. Музейная вещь, — кричал Елохин, размахивая тонкими руками.
Тело Сиганова казалось отлитым из темного металла, ветер растрепал его рыжие волосы и они беспорядочно падали ему на лоб, окружая голову огненным сиянием.
— Чемпион! — кричал Елохин. — В нем такая сила, что дуб вывернет, да еще с корней землю отрясет, а между тем баба его по таксе приходила.