Выбрать главу

Сиганов бросил гири на пыльную дорогу и угрюмо сказал:

— Довольно — давай водки!

Виноградов подмигнул дьякону и подбоченившись заговорил наставительным тоном:

— Как же я могу в присутствии духовной особы поощрять пьянство? Лимонаду или клюквенного кваса выпей, а водки нет.

— Не ломайся! — крикнул Сиганов таким голосом, что дьякон от испуга соскочил с ящика и зашептал Елохину:

— Дайте ему водки! Ведь он дикий совсем. Чего ему жалеть; ни впереди, ни позади.

— Ну хорошо, хорошо. На, пей! — Сиганов залпом опорожнил стакан, взял из кадки огурец и молча спустился с крыльца.

— Такого человека да за границу бы, — сказал Елохин. — Смотрите мол на Русь, какая она в естественную величину!

— Погибают, потому что нравственность упала, — сладким голосом ответил дьякон. — Устоев нет, о церкви забывают.

Солнце опускалось к далекой линии курганов; степь сбросила грязные, пыльные лохмотья, стала ясной и печальной. Высокие бурьяны и колючие, важные чертополохи, с красными, мягкими цветами, запутались в золотой солнечной пряже; на серой, истомленной земле переплелись тонкие тени. Мелководная реченка, разлившаяся под мостом в конце площади, улыбнулась и зарделась среди кованных, серебряных отмелей.

Сиганов пошел было домой, но увидев с угла свою хату, в которой было скучно и пусто, повернул к реке. Ему было стыдно, что он ходит по селу без дела, и чтобы скрыть стыд, он начал громко ругать непременного члена, Елохина, дьякона и отца Димитрия, который ехал к мосту на дрожках, застланных новеньким, пестрым ковром.

Отец Димитрий недавно окончил семинарию и пошёл в священники, потому что женился на дочери благочинного и получил хорошее приданое. В гостиной у него стояла зелёная плюшевая мебель и стол с бронзовыми львами на выгнутых ножках. Пол был застлан ковром с пунцовыми цветами, разбросанными по желтому полю.

Такой роскошной обстановки не было ни у кого в степи и отец Димитрий требовал, чтобы его гости держали себя у него так, чтобы видно было, что они ни на минуту не забывают об окружающем их великолепии.

Учителю и дьякону батюшка кричал:

— Не разваливайтесь! сидите прямо; не забывайте, где находитесь! Здесь один ковёр стоит дороже, чем вся ваша драная мебель.

Сторож и псаломщик были так подавлены этой роскошью, что называли квартиру батюшки «миражем» и упорно отказывались входить в гостиную.

Крестьянам, приходившим поздравить отца Димитрия с праздником, позволяли взглянуть на мираж из дверей передней.

— Что, каково? — спрашивал батюшка, стуча согнутым пальцем по зеркалу в золоченной раме, поворачивая стулья и кресла. Его бледное, злое лицо, с редкой черной бородкой, жадно обращалось к толпе. — Хотелось бы посидеть на этаком диване. А?

— Где уж нам в этаком благолепии. Взглянуть и то хорошо.

Весь этот мираж, принесённый попадьей — хрустальная посуда, бронзовые подсвечники и лампы, мраморный умывальник и плюшевая мебель заслонили от отца Димитрия весь мир.

Он без конца ходил по комнатам, пересчитывал серебряные ложки, расставлял десертные тарелки, вазы, семь сортов рюмок и бокалов для вина и ликеров, и мучился от тайного сознания, что он сам, сын дьячка, видевший дома деревянные искалеченные столы и стулья, не знает, как держать себя среди всего этого великолепия.

Оставаясь один, он устраивал репетиции приёмов воображаемых гостей.

На лице снисходительное радушие. Вот он сидит тут в кресле; ветеринарный врач или земский начальник на диване. Нет! на диване сидят дамы: мужчины на стульях. Говорить надо медленно. Рука играет кистью бархатной скатерти, другая в кармане рясы.

Отец Димитрий устраивался в кресле и сбоку смотрел на себя в зеркало. Там было смущённое лицо, сгорбленная, деревянная фигура.

Плохо! далеко ему до актера Пронского, которого отец Димитрий еще семинаристом видел в пьесе «Великосветский зять». Батюшка хлопает дверью и идет к жене, некрасивой, маленькой женщине, которая по целым дням сидела у окна и смотрела в пустую степь.

— Лида, я вот тут придумал, — начинает отец Димитрий серьёзно и внушительно. — Необходимо переставить диван к дверям, а кресла в беспорядке разбросать по комнате. Одно здесь, другое там.

— Как хочешь, — вяло отвечает матушка и всматривается в болезненную горячую даль, где нет ничего кроме струящегося воздуха.

— Не понимаю, как ты можешь по целым дням сидеть неподвижно.

— А что же мне делать?

Делать, правда, нечего.

— Ну, так я переставлю?

Не дождавшись ответа батюшка уходил в гостиную и долго возился с мебелью, и когда дело подходило к концу, с ужасом видел в зеркале отражение грязной улицы, с кучами навоза и свиней, подбирающих арбузные корки.

Эти свиньи словно гуляли в самой гостиной и маленькими глазами безучастно смотрели на позолоту и зеленый плюш. Приходилось переставлять все сначала.

В один весенний день пьяный Саганов, босой, без шапки, остановился под окном дома отца Димитрия, скатал ком черной, тяжелой грязи и запустил им в блестящее окно. Со звоном посыпались стекла; второй комок грязи прилип к зеркалу, третий угодил в бронзовую лампу с шелковым абажуром.

Отец Димитрий, без рясы, выбежал на крыльцо и бестолково метался по широкому пустырю, на котором голубые лужи стояли в коймах талого снега, Он не кричал, а визжал от обиды и страха. Услышав этот визг, Сиганов застыл с откинутой назад рукой, в которой сжимал липкую грязь, с любопытством посмотрел на отца Димитрия, плюнул и ушел.

— В Сибирь иду! — кричал Сиганов, спускаясь к искрящейся реке, к истонченному, разрытому обрыву.

Отец Димитрий круто свернул в сторону и лёгкие дрожки запрыгали по кочкам.

— Боишься! — засмеялся Сиганов. — Не трону! надоели вы мне все. Если бы вы люди были, а то так, саранча…

— Хулиган! — крикнул батюшка. — Такому, как ты, в Сибири только и место.

— Это я-то хулиган? — спросил Сиганов, понижая голос до шёпота, и в его фигуре, в выражении лица мелькнуло что-то дикое и хищное, совершенно чуждое мирной и тихой улице, грустным вербам над рекой, засыпающей, молчаливой степи.

— Ударь по лошадям, Егор! — закричал батюшка кучеру, но Сиганов успел уже выхватить вожжи и бешено гнал лошадей к обрыву, далеко под которым вечерними яркими цветами, пурпуром и золотом зацветала река. Лошади упирались и бились в упряжи; отец Димитрий выскочил на дорогу и что-то кричал мужикам, которые купались под обрывом. Из соседнего двора выбежал церковный староста Данилыч с двумя сыновьями. Все они разом набросились на Сиганова и сбили его с ног. Он сейчас же поднялся, отшвырнул повисшего на руке старосту и, ударив кнутом Егора, пошел обратно к площади.

— Вы были свидетелями! — кричал отец Димитрий. — Этого так нельзя оставить! Я губернатору буду жаловаться!

— Наплевать мне на твоего губернатора, — ответил Сиганов.

— Вы слышали?! Что же это такое?

— Оставь, батюшка! — суровым тоном сказал старик Данилыч, оправляя разорванную рубаху. — Дальше от него — меньше греха. Ему теперь один конец: он из всякого круга вышел. Помни, будешь жаловаться, я ничего не видел! У меня за домом сена пять стогов, чиркни спичкой, так полсела сгорит.

Чувствовалось какое-то скрытое беспокойство, затаённый страх в длинных, черных тенях, в шёпоте верб, в красноватых, растекающихся мазках, которые заходящее солнце разбросало по стеклам окоп, по реке и пруду за селом.

Отец Димитрий молча пошел к дрожкам и угасшим голосом сказал Егору:

— Трогай! Уж если так с отцом духовным… Все вы тут заодно.

От обиды у него дрожала нижняя губа и хотелось плакать.

Степь и село, над которым поднимался проржавевший зеленый церковный купол, казались странными, непонятными и почти страшными.

— Наставления нет, — сказал Егор. — Вот народ и остается без последствий…

— Глуп ты, Егор! Какие тебе последствия? Пороть надо.

Тюрьма нужна.