Дорога дошла до длинной болотистой поляны, похожей на коридор, протянувшийся между двумя рядами серых высоких колонн, украшенных непонятными иероглифами, которыми белые и желтые лишаи расписали стволы лиственниц и кедров, и застланный пестрым моховым ковром.
Посредине поляны на высоту в три-четыре сажени поднимался овальный холм, покрытый редкой тощей травой на глинистых склонах. На вершине холма лежали два древних камня, на которых были глубоко вырезаны какие-то слова; дожди и мороз наполовину стерли буквы, добавили новые, и надпись, начертанная рукой человека и природы, стала такой запутанной и неясной, что нельзя было даже сказать, на каком языке говорили люди, насыпавшие курган и взгромоздившие на его плоскую вершину тяжелые желтые плиты.
Рабочие жили под открытым небом и в шалашах, похожих на большие костры. Инженер Фомичев, его помощник Глебов и студент-путеец Тихонов спали в палатках, а днем, когда не было работы, сидели или лежали на истрёпанном ковре под тяжелыми узорчатыми ветвями, через которые просачивались золотые струи солнечного света.
От того, что дорога никому не была нужна и с каждым поворотом все глубже и глубже уходила в сумрачный, тоскливый лес, которому не было конца, все работали неохотно. До станции было сорок верст, хлеба часто не хватало и люди по целым дням питались ягодами, сухарями, пили ржавую воду из болота, болели лихорадками и тифом, и разбегались каждую субботу после получки денег.
Выбирать было не из кого, и Фомичев принимал всех, кто приходил к нему в тайгу. Больше всего было переселенцев, забросивших свои участки, чтобы не умереть с голоду. Но приходили и старатели с золотых приисков, бродяги, беглые, какие-то «божий люди», ожидавшие пришествия Антихриста, преступники, скрывавшиеся в тайге от суда, пропойцы, охотники и беглые солдаты.
Главный инженер боялся этой пестрой толпы, в которой почти каждый человек приносил воспоминание о грабежах, убийствах, каторжных тюрьмах, о бесконечных голодных скитаниях и смутное сознание о жестокости и несправедливости того порядка, который выбросил его из далекой родины и властвовал за пределами зеленой пустыни.
Фомичев каждую субботу говорил рабочим, что денег у него нет, и если его убьют, то не отыщут и трех рублей. Рабочие знали, что их боятся, и с снисходительным презрением смотрели на свое начальство.
Бродяга Гудок, лохматый и шершавый, как опаленный пожаром куст можжевельника, и чахоточный беглый солдат, Гомулин, которого рабочие звали «Дохлым», а инженеры «разбойником в квадрате», потешались над страхом Фомичева и разыгрывали целые комедии, при немом сочувствии сотни зрителей.
Во время обеденного перерыва, Гудок садился на кургане, вынимал из порыжевшего голенища длинный нож, и начинал точить его о камень.
— Ты что делаешь? — спрашивал его солдат. — Доиграешься когда-нибудь.
— Отстань! Надоело землю рыть. Сладкой пищи захотел!
— Дурак! Из-за трех рублей человека погубишь!
— И три рубля деньги, и за три копейки режут.
— Говори прямо: крови захотел. Мало тебя в тюрьмах гноили.
— Уходи! какой святой объявился; я то знаю, зачем ты ночью вокруг палаток ходишь.
Фомичев слышал весь разговор, но делал вид, что не замечает Гудка, который пробовал на пальце блестящее лезвие отточенного ножа, и приказывал китайцу принести револьвер. Инженер не умел стрелять и револьвер не был заряжен, но Фомичев долго и внимательно рассматривал гранёный ствол, прицеливался в деревья и громко говорил Глебову, так, чтобы слышали рабочие:
— Двенадцать зарядов — двенадцать человек! Я гимназистом на пятьдесят шагов в туза попадал, гвозди пулями вбивал!
Гудок смеялся и рассказывал, ни к кому не обращаясь, длинную историю о том, как он где-то на Волге голыми руками убил и ограбил барина— охотника.
— Птицу без промаха влет бил, а в человека стрелять не мог; поднимет ружье и опустит, руки дрожат и голос перехватывается — ва, ва, ва!.. я стоял с ножиком около камыша и смеялся. Целься, говорю, лучше! В последний раз охотишься! Потом подошел, так, не торопясь; взял барина за глотку, голову поднял и полоснул ножом.
И нельзя было разобрать, правду говорит или врет Гудок. Фомичев смотрел на сумрачную тайгу, которая без конца нашептывала темные преступные мысли, уходил в палатку, садился на жёсткую кровать, пил коньяк и при свете оплывшей свечи, невольно представлял себе, как войдет Гудок или еще кто-нибудь, ну, хотя бы этот «разбойник в квадрате» нащупает впотьмах его длинную худую шею, сдавит ее железными пальцами и засмеется. Непременно засмеется! Этот противный смех будет последним, что услышит он, Фомичев, а утром его тело с лицом, облепленным комарами, будет лежать на кровати посредине палатки, и рабочий. Яшка «Божий человек», гнусавым голосом, по складам, будет читать над ним псалтырь, закапанную воском, с грязными обмусоленными страницами.
Вечером, когда осторожно подкрадывалась тьма, инженер выходил из палатки и деланно спокойным голосом звал Гудка.
Бродяга живо и даже весело откликался. Его лицо, густо заросшее черной свалявшейся бородой, ласково улыбалось, серые глаза смотрели лукаво и притворно строго.
— Слушай, Гудок — говорил инженер, вздрагивая от вечернего холода и смотря в сторону. — Ты хороший работник, усердный работник! Я думаю, недели через две, выдать тебе награду.
— Много благодарны!
— Ну там рублей двадцать, тридцать! А сейчас подарю тебе старые сапоги. Хороший ты человек. Весёлый, трезвый!
— Лучше меня во всей тайге не сыщете!
Бродяга брал под мышки сапоги и приплясывая с шутовскими ужимками, с которыми он работал, молился, шатался по таежным дорогам, пьянствовал и дрался, шел в свою нору, между ветвями поваленной сосны.
Ночью, когда тайга сдвигалась, исчезали отдельные деревья и дикий лес превращался в одно существо, рабочие шепотом рассказывали друг другу о своей прошлой жизни, и хотя они собрались со всех концов России, казалось, будто рассказывает все один человек, без конца повторяющий длинную скучную историю о нужде, голоде, пьянстве, тюрьмах и бесконечных голодных скитаниях. Была одна общая повесть и всем она надоела, как осенняя ночь.
Слушатели оживлялись только тогда, когда кто-нибудь начинал вслух мечтать; впутывал в сухие жёсткие нити того, что было, яркие узоры вымысла; и чем неожиданнее и невероятнее был вымысел, тем больше внимания и одобрения вызывал он у слушателей.
Беглый каторжник, Лямка, рассказывал о шапке-невидимке, в которой он ходил по Петербургу.
Бойкий человек, Яков, нараспев врал о своем странствовании под землей, из Иерусалима к Арарату.
— Иду с белой котомочкой, сверху золотой песок сыплется, по сторонам восковые тоненькие свечи горят и ангелы белыми крылами помахивают…
Горбач, (рабочий с золотых приисков), Крот искал золото на далеком севере и зашел в долину, «где не было воздуха и в два ряда каменные люди стояли». Среди долины кучами лежало золото, как кирпичи на постройке, но когда Крот начал собирать рассыпанное богатство, каменные люди сдвинулись со своих мест и окружили его плотной стеной.
Поляк со странным прозвищем — Картомастный, с увлечением и мельчайшими подробностями рассказывал, как он в одну ночь прогулял пятьдесят тысяч! Ночь эта тянулась без конца. В течении её рассказчик успел побывать: в Варшаве, Ломже, во Владивостоке, но точной географии никто и не требовал.
Самое важное, что маленький тщедушный Картомастный, похожий на сонного пискаря, силой каких-то чар выгонял из гостиниц всех посетителей — генералов, купцов, дворян; что за Картомастным от Варшавы до Ломжи и еще дальше, до самой Немецкой границы, шли музыканты в три ряда и играли так громко, что помещики выходили встречать его в новых жупанах, с серебряными блюдами в руках, а паненки целовали его, как они хотел.