Выбрать главу

— В Сибирь иду, Филя! — кричал Сиганов, догоняя Хомутова под обрызганным золотом плетнем, над которым в тяжелой тени старых яблонь толкались комары и спотыкаясь в воздухе летал большой зеленый жук.

— В Сибирь! — Хомутов чему-то обрадовался и засмеялся. Одна дорога. А у меня тут хуже Сибири! Я другое переселение надумал!

— Куда?

— Скоро и далеко! Вот пойду на речку и в омуте поищу новой стороны.

— Это тебя чорт манит, — серьезно сказал Сиганов. — Он меня ночью водил по всему выгону: голос тонкий, а сам, как тощая собака.

— Знаю, — кивнул головой Хомутов и, смотря прищуренными, красными глазами на Сиганова, заговорил шопотом:

— Я как-то под утро шел по балке, туман расстилался в полчеловека, точно бабы холсты стлали; слышу, в лопухах кто-то смеется, раздвинул листья, а он там, сидит и смотрит на меня зелеными глазами.

— Ну что, — спрашивает, — и теперь в Бога веришь? Много помогает он тебе? — А сам от смеха давится.

— Ты-то, — говорю, — чего стоишь? У дьявола настоящая сила и власть, он царь зла, а ты мерзость, в лопухи забился, как жаба!

— Вот, вот! я-то и есть самое настоящее! Иной человек добром горит, насквозь светится и верят люди, что в нем правда и святость, а внутри у него я, маленький, мохнатый, свернусь и лежу, жду, и чем больше он сияет, тем больше мне, мохнатому, приятно. Глубже меня ни до чего не докопаешься! какую чистоту и святость не тронь, а внутри-то все я!

— От него никуда не уйдешь! — Хомутов махнул рукой и, шатаясь пошел дальше, чуждый и странный среди деловой жизни села. Сиганову казалось, что за стариком, вдоль плетней и навозных гатей крадётся кто-то увертливый, черный и липкий; хихикает, машет тонкими, жилистыми руками, прячется в густых тенях, осторожно обходя разбросанные солнцем багровые пятна, как кошка обходит лужи.

Он лег на спину, положил волосатые руки под голову, забылся тяжелым похмельным сном и видел, как зеленый свет месяца заливает угрюмую степь, как серебрятся туманы в небе и над балками, точно в темной воде проходят стаи сверкающих рыб. Пропал широкий пыльный шлях, исчезли просёлки, пьяная от зноя, ароматная степь кружилась и плыла под звездами, задевая их верхушками черных тополей.

II

Переселенческий поезд медленно тащился по горелой тайге. Черные, обожженные деревья высоко поднимались над яркой зеленью кустов и молодых березок; тянулись вздрагивающие от холода болота, прятались в корявой чаще коричневые ручьи, стыдливо уползавшие в трубы под насыпью, как бродяга в грязных лохмотьях, который торопится свернуть в глубь тайги с проезжей дороги. В этом лесу не было ни радости, ни веселья: он прятал в своей ощетинившейся, напряжённой глубине страдание, какую-то боль, от которой судорожно свернулись стволы и ветви, испуганно цеплялись друг за друга сосны и пихты, замолчала вода и низко поникли тяжелые травы.

В грязных вагонах было тесно и душно. Люди сидели и, лежали в три яруса: под скамьями, на скамьях и вверху на полках для вещей.

Новая жизнь, которая должна была начаться где-то за горелым лесом, в безвестной пустыне, никого ни манила. О ней почти не говорили. Все внимание было обращено к прежней старой жизни, к покинутому навсегда берегу, где остались все привязанности и все радости. Не было колонизаторов, смелых, энергичных, предприимчивых, легко и свободно идущих к новым нетронутым землям, к новым надеждам и широкой, вольной жизни — была апатичная, вялая толпа, задавленная голодовками, общей бестолковщиной, разрухой, потерявшая веру в жизнь и, смысл жизни.

В горе и страдании, в слезах и проклятии, рождаются первые источники того огромного человеческого потока, который беспрерывно льется через Урал. У русского переселенца нет, своей земли обетованной, обвитой легендами, украшенной волнующими, влекущими, покоряющими ум и волю сказками о новой полной, прекрасной жизни. Пред ним проклятая Сибирь, печальная и темная, с которой сплелись только воспоминания о бесконечных страданиях, которые, тюрьмах; безграничный склеп, куда уходили, как в бездонную пропасть, живые силы народа. Это страна скорби, политая слезами, политая горем.

Человеческий поток, перекатывающийся через Урал, не ждет ничего хорошего и светлого на второй родине за холодными Акмолинскими степями, за бескрайней черной тайгой, углем набросанной на бледном фоне сибирского неба.

Сиганов ехал с женой и двумя детьми. Рядом с ними поместился старик с розовым лицом, белыми, как пух, мягкими волосами. Никто в вагоне не знал, как звали этого старика. На вопрос об имени, он торопливо дрожащими руками расстегивал заношенную холщовую рубаху, доставал сумку, подвешенную на ремне, силился развязать узлы, испуганно бормоча: