Затем боярин со всею своею свитой удалился и сел в коляску; пока сопровождавшие его конные стрельцы очищали двор и улицу пред воротами от народа — доктор Даниэль со своим сыном все стояли на крыльце и почтительно кланялись провозвестнику царской милости. Наконец, коляска съехала со двора, и ворота заперлись на запоры вслед за последним из сопровождавших боярина всадником, и доктор Даниэль мог вернуться в дом.
— Ну, дорогой мой Адольф, — сказал доктор Даниэль, обнимая своего будущего зятя, — теперь, благодаря царской милости, которой я не ожидал и не добивался, я настолько богат, что ты можешь и не ожидать места органиста и ранее его получения жениться на Лизхен. Что скажешь ты, Лизхен, если мы, например, назначим твою свадьбу с Адольфом на 15 мая?
Лизхен вскрикнула от радости и вместе с Адольфом бросилась обнимать отца, а пристыженный Гутменш не знал куда ему глаза девать, припоминая, как он относился к своему коллеге в период своего кратковременного величия.
XV
Мрачные думы
Царевна Софья вернулась с похорон брата-царя в страшном изнеможении, физическом и нравственном. Она чувствовала себя совершенно разбитою, уничтоженною, потерявшею все, что она чрезмерными усилиями ума и характера сумела захватить в свои руки в последние годы жизни царя Феодора. Все это опять уходило, уплывало из ее рук, и жизнь ее грозила вновь преобразоваться в тот бесцельный, бесцветный, бессмысленный процесс существования, к которому сводилась вообще жизнь теремных затворниц-царевен.
— Нет! Нет! Тысячу раз лучше смерть — смерть и могила, нежели эта теремная келья! — восклицала много раз царевна, оставаясь наедине со своими думами — и все же не видела никакого выхода из своего положения.
В этих мрачных думах, в этих нравственных терзаниях прошло два-три дня, и в течение этих трех дней Софья почти не выходила из своей опочивальни, почти ни с кем не виделась, и даже князя Василия Голицына приняла так сухо и холодно, что тот поспешил удалиться и отложил свое посещение до более благоприятной минуты.
Но вот поутру на третий день к царевне почти насильно ворвалась боярыня Анна Петровна. Страшно разгневанная и озлобленная, она набросилась на царевну чуть ли не с выговором:
— Спасибо, матушка-царевна! Спасибо тебе! Вот из-за твоей ко мне милости до чего дожить пришлось! Господи, Боже праведный, вот какую себе награду за верную службу выслужила!
— Я тебя не пойму, боярыня. Что с тобой сталось?.. Говори!
— Как что сталось?! Уж я ли тебе не была верна и предана, а ты меня ей головою выдала!.. И вот она мне сказать приказала, чтобы я немедля восвояси убиралась… Есть мол у нее вотчины — пусть туда и едет, пока я ее подальше куда-нибудь не отправила…
— Да я то тут при чем? — вспылила царевна Софья.
— А то, что ты за братца своего не постояла и всех нас и его верных слуг Нарышкиным в лапы отдала… Тебе бы постоять надо да отпор им дать…
— Не расшевеливай моих сердечных ран, боярыня! Быть может, и меня тоже мачеха ушлет куда-нибудь или заточит… Но тут моей вины нет! Я все сделала, что было в моей власти, чтобы мачехе места не уступить; да изменники-бояре побоялись голос подать за брата Ивана… И вот…
Царевна не могла продолжать: жгучие слезы злобы, отчаяния и бессилия неудержимо брызнули у нее из глаз… Она повернулась к боярыне спиной и ушла в свою моленную.
Ушла, конечно, не молиться, а скрыть от глаз людских свою лютую скорбь и стыд своей слабости…
Сколько времени пробыла она одна и сколько слез пролила — она этого ясно не могла потом припомнить, потому что впала в какое-то оцепенение; но она выведена была из него легким стуком в дверь моленной.
— Царевна-матушка, — раздался за дверью голос ее любимой постельницы, — дядюшка твой, боярин Иван Михайлович Милославский желает твоих ясных очей видеть.
«Дядя Иван Михайлович, — быстрее молнии мелькнуло в голове Софьи, — верный пособник мой и надежный советник!.. Что ему нужно?.. Верно, уже не даром захотел меня увидеть».
— Проси боярина ко мне в комнату, — крикнула царевна, выходя из моленной.
Постельница ушла и через минуту впустила к царевне старого родича ее — высокого, худого, как кощей, боярина Ивана Михайловича. Во всей наружности этого человека было что-то отталкивающее, мрачное, хищное и вместе лукавое; но его глубоко впалые глаза горели умом и большою силою воли…
— Царевне-племянушке! До сырой земли поклон правлю! — подобострастно ухмыляясь, проговорил боярин.