— Да, милая дочка, в нем есть что-то необычайное, что-то гениальное, если можно так выразиться… Какой-то оригинальный ум светится в его глазах. Да, признаюсь — я питаю к нему некоторую слабость.
— Но ты меня удивляешь, отец. Ты радуешься воцарению Петра и говоришь о нем, как о взрослом… А ведь он еще ребенок.
— Ну что же? У этого ребенка есть мать, которая его боготворит и будет за него править пока он вырастет…
— Но ведь и мать — женщина. Слабая женщина — и только… И нелегко ей будет справляться с народом. Ведь ты, вероятно, слышал, как бунтуют стрельцы? Прежде только в двух полках бунтовали, а теперь, говорят, чуть ли не во всех…
— Ну, это вовсе не страшно. Царица Наталья, вероятно, разберет их жалобы по справедливости, прекратит злоупотребления начальников — и стрельцы смирятся… И если я радуюсь, что вступил на престол царь Петр, так это потому, что при царе Иване всем царством стала бы править его сестра, царевна Софья Алексеевна — и тогда мне бы пришлось немедленно уезжать из Московского государства… Я знаю, что эта царевна меня ненавидит… Она уже и при царе Феодоре сделала все возможное, чтобы мне повредить в его мнении…
Лизхен, которая внимательно слушала отца, стоя у окна, выходившего во двор, вдруг перебила его речь восклицанием:
— Смотри-ка, отец! Гутменш к нам приехал, и бежит через двор, как угорелый!
«Уж не случилось ли с ним чего-нибудь неприятного?» — подумал доктор Даниэль.
Но не успел доктор Даниэль еще закончить своей мысли, как Гутменш уже ворвался в комнату бледный, растрепанный, с каким-то совершенно растерянным видом. Почти не кланяясь хозяевам дома, он в полном изнеможении опустился на первый попавшийся стул.
— Что с тобою, коллега? — спросил с непритворным участием фон-Хаден. — На тебе лица нет.
— Как? Ты не знаешь? Ты точно не знаешь?..
— Ничего не знаю… Что с тобой случилось?
— Получил приказание в течете одной недели распродать все свои пожитки и уезжать из Московского государства! Да, да. Все пропало — все пропало!
И он в полном отчаянии опустил голову на грудь.
— Жалею тебя, коллега. Но не думаю, чтобы все уже было тобою потеряно… Можно похлопотать, попросить…
— О! Кто же возьмется за меня просить? Помилуй! Кому это нужно?
— А хоть бы и я, — сказал с улыбкой доктор Даниэль.
Гутменш посмотрел на него с большим недоверием, не зная, как принять его слова: за шутку, за насмешку или за неожиданное участие.
— Напрасно ты так недоверчиво на меня посматриваешь, — сказал доктор Даниэль. — Я нимало не способен возгордиться в счастии или пасть духом в беде… Притом я помню, что мы с тобою готовимся соединить наших детей узами брака… Я повторяю тебе: я завтра же буду просить за тебя государыню Наталью Кирилловну.
Гутменш, совершенно пораженный, уничтоженный великодушием фон-Хадена, не знал, как и благодарить его.
В то время, как доктор Даниэль выслушивал его благодарения и старался утешить его на разные лады, в комнату вошел Михаэль с Адольфом и сказали, что боярин какой-то из дворца к доктору на подворье едет и царскую милость ему везет.
— Царскую милость? Мне? За что? — сказал доктор Даниэль. — Ступай, Михаэль, встречай дорогого гостя и введи его сюда.
Несколько минут спустя во двор въехала открытая коляска, в которой на главном месте сидел боярин Стрешнев, а рядом с ним дьяк Телепнев; двое стряпчих, державшие в руках высокий серебряный кубок с кровлею, сидели напротив боярина.
Толпа всяких зевак и оборванцев с улицы ворвалась в открытые ворота вслед за дворцовою повозкой и запрудила весь двор дома фон-Хадена.
Боярин Стрешнев, поддерживаемый под руки Михаэлем и Адольфом, вступил в дом доктора Даниэля, степенно опираясь на свою высокую трость с резным набалдашником, и встреченный поклонами хозяина и его домашних остановился в величавой позе среди комнаты.
— Читай, дьяк, милостивую грамоту царскую, присланную дохтуру Даниле! — приказал боярин.
И вот дьяк, вынув из зеленого шелкового чехла грамоту с висячею на снурке большою красною печатью, развернул и стал читать громко, истово и внятно.
В грамоте, в самых изысканно-милостивых выражениях, высказывалась дохтуру Даниле царская признательность за то, что он вылечил «ныне благополучно царствующего государя Петра Алексеевича от горловой немочи», и по этому поводу в дар дохтуру присылается «ложчатый серебряный кубок с кровлею, а в нем золотые голландские корабленники», да сверх того, близ села Коломенского отводится «поместье с угодьями», почти равное тому; которым он уже владел при царе Феодоре.
Доктор Даниэль, глубоко растроганный царскою милостью, благодарил боярина со слезами на глазах и, приложа руку к сердцу, просил его передать государю-царю и государыне-царице, что он рад служить им всеми силами и знаниями своими до последнего издыхания.
Затем боярин со всею своею свитой удалился и сел в коляску; пока сопровождавшие его конные стрельцы очищали двор и улицу пред воротами от народа — доктор Даниэль со своим сыном все стояли на крыльце и почтительно кланялись провозвестнику царской милости. Наконец, коляска съехала со двора, и ворота заперлись на запоры вслед за последним из сопровождавших боярина всадником, и доктор Даниэль мог вернуться в дом.
— Ну, дорогой мой Адольф, — сказал доктор Даниэль, обнимая своего будущего зятя, — теперь, благодаря царской милости, которой я не ожидал и не добивался, я настолько богат, что ты можешь и не ожидать места органиста и ранее его получения жениться на Лизхен. Что скажешь ты, Лизхен, если мы, например, назначим твою свадьбу с Адольфом на 15 мая?
Лизхен вскрикнула от радости и вместе с Адольфом бросилась обнимать отца, а пристыженный Гутменш не знал куда ему глаза девать, припоминая, как он относился к своему коллеге в период своего кратковременного величия.
XV
Мрачные думы
Царевна Софья вернулась с похорон брата-царя в страшном изнеможении, физическом и нравственном. Она чувствовала себя совершенно разбитою, уничтоженною, потерявшею все, что она чрезмерными усилиями ума и характера сумела захватить в свои руки в последние годы жизни царя Феодора. Все это опять уходило, уплывало из ее рук, и жизнь ее грозила вновь преобразоваться в тот бесцельный, бесцветный, бессмысленный процесс существования, к которому сводилась вообще жизнь теремных затворниц-царевен.
— Нет! Нет! Тысячу раз лучше смерть — смерть и могила, нежели эта теремная келья! — восклицала много раз царевна, оставаясь наедине со своими думами — и все же не видела никакого выхода из своего положения.
В этих мрачных думах, в этих нравственных терзаниях прошло два-три дня, и в течение этих трех дней Софья почти не выходила из своей опочивальни, почти ни с кем не виделась, и даже князя Василия Голицына приняла так сухо и холодно, что тот поспешил удалиться и отложил свое посещение до более благоприятной минуты.
Но вот поутру на третий день к царевне почти насильно ворвалась боярыня Анна Петровна. Страшно разгневанная и озлобленная, она набросилась на царевну чуть ли не с выговором:
— Спасибо, матушка-царевна! Спасибо тебе! Вот из-за твоей ко мне милости до чего дожить пришлось! Господи, Боже праведный, вот какую себе награду за верную службу выслужила!
— Я тебя не пойму, боярыня. Что с тобой сталось?.. Говори!
— Как что сталось?! Уж я ли тебе не была верна и предана, а ты меня ей головою выдала!.. И вот она мне сказать приказала, чтобы я немедля восвояси убиралась… Есть мол у нее вотчины — пусть туда и едет, пока я ее подальше куда-нибудь не отправила…