— О турском царе надобно подумать, — сказал Адашев. — Крымский царь голдовник{5} турского, и турский за него встанет. Дело-то нелегкое. Надобно заручиться крепким союзом с окрестными государствами.
— Турецкая сила, — сказал Вишневецкий, — страшна угорскому королю{6} и польскому, а Московскому государству сделать большого зла она не может. Мы Крым завоюем, и нас турки из Крыма не выбьют, рать свою посылать в степь побоятся; а кабы на то дерзнули, так не достанут в степи корму ни себе, ни лошадям, и все пропадут от безлошадья и бесхлебья. Турский хвалится, что он непобедим, а отчего? Христиане никак не смолвятся между собою стать всем разом против неверных, Одно царство воюет и не совладает с турком, а все другие думают: силен турок, и каждый боится помогать тому, на кого бусурман пойдет.
— Об том, чтоб смолвиться всем на турка, речь идет многие лета; еще и до наших отцев и дедов про то говорили во всех царствах, да до сих пор Бог не благословляет, — сказал Алексей Адашев.
— И до тех пор то дело не станется, — сказал Вишневецкий, — пока одно какое-нибудь христианское царство без помощи иных турка не побьет. Вот, как мы Крым отнимем, все тогда скажут: бусурман не так могуч, как мы думали. Тотчас веницейская Речь Посполитая пошлет свои каторги на Беломорье, и цезарь пристанет, и мултане и волохи{7} поднимутся, и перский царь пойдет на турка для того, что он ему старинный ворог; а вы знаете, как недругу в чем неудача станется, так все, что прежде его боялись, кинутся на него. Вот только с ливонскими немцами надобно нам замириться, оттого что через то творится рознь в христианстве, а бусурмане тешатся.
— Ливонские немцы согрубили нашему государю, — сказал Адашев, — и наш государь на них за то послал свои рати, и многие города нам покорились. Пусть бьют челом нашему государю, а то вот они мира с нами не хотят, мейстер идет на наши города.
— Слух есть, — сказал Вишневецкий, — быть может, недруги вымышляют, будто московские люди в Ливонской земле поступали не по-христиански, людей мирных убивали, жен бесчестили, младенцев живота лишали; а в немецком языке книжки такие надрукованы, где описывается, как московские люди немецких людей мучат, и приложены рисунки тому, и то Московскому государству не в честь.
— Мало чего не пишут, — возразил Алексей Адашев.
— И мало чего на войне не приключается, — добавил Данило Адашев. — Коли делалось такое, так от татар, а не от наших.
— Прошлого года, — сказал Курбский, — я сам побил их многажды, и начальных людей их пленил, и не токмо не велел никого мучить, а приказал кормить и одевать и начальных людей к столу звал. А которые там простые люди, чухна и лотыгола, те немцев не любят сами и у нашего государя в подданстве быть хотят, и мы, воеводы, нашему государю даем совет, чтоб тамошних обывателей ласкать и льготы им давать, а не то чтобы жестокостью отгонять их от себя. Ныне же, ради общего христианского дела, войны с неверными, мы будем царю подавать совет замириться с ливонскими немцами, лишь бы только они побили челом о мире. А ты, князь Димитрий Иванович, как думаешь, нам идти на Крым и в кое время?
— Прежде всего, — сказал Вишневецкий, — надобно поставить городок на Псле и поделать суда и струги, а с весны послать судовую рать по Днепру на море, до Козлова, а иная судовая рать пошла бы по Дону, на другой крымский берег, к Кафе. А разом послать на Крым черкесских князей, что царскому величеству послушны. А затем надобно однолично, чтоб царь-государь изволил сам выступить с главною ратью так, как он ходил под Казань, а то для того, что как сам царь пойдет; то за ним все смело пойдут; и наши казаки, услыша про царское шествие, все пойдут своими головами.
— А как много у вас казаков будет и какова их сила? — спросил Алексей Адашев.
— И каково их дородство? — спросил Курбский.
— У нас, — сказал Вишневецкий, — пословица есть: где крак, т. е. по-вашему куст, там казак, а где байрак, там сто казаков. А какова у них сила бывает, я вам тотчас покажу.
Он обернулся к четырем атаманам и сказал одному из них что-то шепотом.
Вышел атаман, широкоплечий, высокий, смуглый, с черною бородою, с густыми нависшими бровями, с выдавшимися скулами и мрачным, невыносимо унылым выражением глаз. Он схватил одною рукою тяжелое кресло, на котором сидел Алексей Адашев, вместе с ним, высоко приподнял его и бережно поставил на пол.