Случалось по-иному: войдя к Брянцеву, Елена Николаевна устало опускалась в самое спокойное кресло и вынимала из сумочки несколько смятых листков.
— Вчера была премьера. Островский. «Без вины виноватые». Тускло. Серо. Как все это далеко, бесконечно далеко ушло от нас, — тихо и печально говорила она, делая листками волнистые жесты, — я не могла. Понимаете, не могла писать о спектакле, хотя Кручинина была очень хороша, глубока. Но мой дух искал иного. Вот послушайте:
Брянцев, подчиняясь неизбежности, слушал, а, прослушав, спрашивал:
— Ну, а рецензия когда же? Ведь премьера городского театра. Надо же!
— Когда-нибудь потом, завтра, послезавтра… Когда снова врасту в эти будни, погружусь в них. — Устремляла в неведомую даль глаза Елена Николаевна. — Вы черствый, сухой человек, Всеволод Сергеевич, методист, педант.
Брянцев делал вид, что углублен в корректуры, и Елена Николаевна, просидев молча еще несколько минут, уплывала, вернее, испарялась из кабинета, забыв листки на его столе.
— Вот тебе тоже накопленный подсоветским прессом пар из души прет, — говорил Брянцев, рассказывая Ольгунке об этих визитах, — верно, из самой души. Вполне искренно, в этом не сомневаюсь. Только, знаешь, подташнивает от такого пара. Но в одном ты права: много людей вскрывается сейчас, откупоривается. Подобного рода пары сравнительно редки. А вот иное. Послушай сказочку: жил-был бухгалтер. Самый обыкновенный, каким бухгалтеру плодоовоща и быть полагается. Разве только что не пил по-бухгалтерски. А в этом бухгалтере жил некто другой. Какое-то довольно гармоничное сочетание Анатоля Франса с Дорошевичем. От первого — изящный, отточенный скепсис, переходящая в сарказм тонкая ирония. От второго — острое проникновение в окружающее, темперамент. Читаешь ты фельетоны «Змия» в газете? Я о нем и говорю. Вскрылся человек. Откупорился. И из него клубами накопленный пар повалил. Едкий, правда, щипучий до кашля, но такой тоже очень нужен. Крепкие кислоты разъедают ржавчину.
— А много этой ржавчины на людях наросло, много.
— И не по их вине. Вот другой пример такого же откупоривания: явился к нам некто Вольский. Сам он — сын протоиерея Вольского из Михайловской церкви, но жил отдельно, даже отрекался в печати от своего отца. Вероятно, и в партии состоял. Приехал он из Ленинграда, побывал там в осаде, даже ранен был. Вывезли по Ладожскому льду. В Ленинграде работал в тамошнем отделении «Правды», значит, если не партиец, то уж до кончиков ногтей проверенный. И что же, является к нам, предлагает свои услуги. Я ему поручил самый трудный отдел — информацию из районов. Никакой связи у нас с районами не было. За десять дней он сумел создать такую сеть, что перед большой газетой было бы не стыдно щегольнуть ею. Работник замечательный и работает на совесть, с действительным, а не наигранным энтузиазмом. Видишь, какие метаморфозы теперь в самой жизни происходят? Овидию не придумать!
— И это в порядке вещей, — безо всякого удивления отозвалась Ольга, — после кори, после скарлатины сходит больная, омертвевшая кожа. И тут то же самое. Та же ржавчина. Мишка как поживает?
— Я его редко вижу. Ведь он в типографии работает. Недавно, правда, удивил меня. Ведь теперь, когда починили радиостанцию, у нас свои ежедневные передачи идут. Я поручил их нашей молодежи. Ничего, хорошо справляются. Так вот, ловит меня в типографии Мишка, с ним Броницын и еще какие-то студенты. Говорят:
— Всеволод Сергеевич, надо по радио уроки хороших приличий давать, всяких там манер.
— Да что вы, друзья, — отвечаю, — хотите Германа Гоппе с его учебником хорошего тона воскресить? Кому это надо?