Выбрать главу

— Война еще не окончена, — говорил он в этих случаях, — все подобные прогнозы или еще хуже того — призывы к каким-либо политическим формам не что иное, как карточные домики. Они излишни, — и потом несколько иронически добавлял, — будущее известно только Провидению, и немножко кое-кому в Берлине. Только.

Почти так же было и с экскурсами в политическое прошлое России. Ко дню Октябрьской революции Брянцев дал суховатую, но рельефную статью, построенную на сравнении экономических показателей царской и советской России. Это сопоставление говорило, конечно, в пользу первой.

— Не надо этого, — неожиданно для автора отложил статью Шольте. — Дайте лучше популярное изложение философской антитезы материализму-марксизму. Это будет более в тоне нашей общей пропаганды и это нужнее.

Решительность его тона показывала, что спор будет излишним. Все сопряженное с русской монархией, даже простое упоминание о ней Шольте неуклонно вытравлял, мотивируя это непопулярностью монархической идеи в среде воспитанных советами поколений.

— К чему копаться в костях мертвецов? Будем говорить лучше о живом и насущном.

Брянцев сначала объяснял это общей антимонархической направленностью нацизма, но потом стал думать иначе.

«Вы очень умный немец, герр доктор, мысленно говорил он Шольте, и вы действительно хорошо ознакомились с Россией, поскольку это вообще возможно. Вы прекрасно понимаете, что идея русской монархии неразрывно связана с представлением о единстве России, что, тронув один конец этой цепи, мы, безусловно, вызовем движение другого. А это противоречит вашей карте, где граница России проходит севернее Курска».

— Вы хотите исключить из кругозора газеты все русские национальные вопросы, — сказал он раз Шольте.

— О нет, совсем нет! Наоборот, — широко открыл тот под рамой очков свои несколько наивные, как у всех близоруких, глаза, — наоборот, мы хотим расширить, углубить эту сферу. У вас столько прекрасных тем: русская религия, русская культура, литература, искусство. Мусоргский, Чайковский, Лесков, Толстой! Наконец, ваше монастырское старчество и другие, чисто национальные духовные феномены. Пишите, пишите о них! Только не надо о Достоевском, — болезненно сморщился он, — это моя личная просьба. Больной, несчастный, жалкий человек. Зачем писать об уродстве? Но вся великая русская культура перед вами.

— Национальная по форме и… какая по содержанию, герр доктор? — иронически спросил Брянцев, повторяя формулу Сталина.

— О, вы не хотите меня понять, — мягко пожимал ему локоть дипломатический журналист, — вы просто упрямитесь. Вы хотите, хотите видеть в немце, в каждом немце, только врага и насильника. Это остаток влияния анти-немецкой пропаганды коммунистов и их предшественников на этом пути — русских царей. Поймите, что газета, особенно в напряженной военной обстановке, должна не только воспитывать, призывать, но и развлекать, давать людям отдых от тяжести действий. Почему вы не печатаете ребусов, крестословиц, юмора?

— Смеяться будут. Только не над юмором, а над газетой и нами. Не того ждет русский читатель от своей свободной газеты. Не мерьте его немецкой меркой.

Шольте недоверчиво пожимал плечами.

Но, несмотря на такие размолвки, между ним и Брянцевым установились и крепли с каждым днем прямолинейные и даже дружеские отношения. Для них было, по молчаливому соглашению обоих, отведено особое время. По окончании рабочего дня в редакции, когда Котов верстал в типографии очередной номер, Брянцев стучался в комнату Шольте — тот поместился в редакции, заняв одну из пустующих комнат и уютно устроившись в ней. Доктор встречал его без кителя, в подтяжках и шерстяной фуфайке. Казалось, что вместе с «фельдграу» он сбрасывал с себя и весь свой деловой, служебный облик. Перед Брянцевым появлялся простой, обыкновенный немецкий интеллигент — добродушный, педантичный и несколько примитивный. Вернее слишком прямолинейный, негибкий, немецкий идеалист. Заботливый семьянин с неизменными фото своих близких на столе и в кармане. Появлялась бутылка ликера и две крохотные рюмочки. Даже лампа начинала светить по-другому — мягко, уютно.

Закуривали каждый свое: Брянцев — толстенную крученку самосада, Шольте — немецкую сигарету, аккуратно перерезанную пополам ножничками, лежавшими тут же на столе.

Шольте клал свою, поражавшую Брянцева белизной, руку на раскрытую перед ним русскую книгу и начинал разговор.