— Ну, это как сказать, — крутил свою бородку Змий, — конечно, дело вкуса. А о вкусах, как известно, не спорят.
Три месяца назад, когда редакционный коллектив формировался и начинал работу, политических расхождений во взглядах сотрудников не чувствовалось. Всеми владел один и тот же порыв протеста против советчины. Не было разнобоя и в отношениях к немцам: все присматривались к ним, прищупывались и, кто робко, кто смелее, пытались оспаривать некоторые, явно нелепые тенденции розенберговской пропаганды. Но в дальнейшем, когда каждый из сотрудников достаточно твердо и ясно определил свое отношение к оккупации, наметил линию своего политического поведения, сказалась и разница политических взглядов на современное и будущее России.
Брянцев, рожденный и проведший молодость в черноземной полосе России, в традициях близости к крестьянству, к земле, к порождаемой ею стихийной силе, видел возможность возрождения России только в соках этой земли и добытчика их — свободного крепкого крестьянина, которого выращивали Столыпин и последний император. Строй крестьянской монархии мерцал ему неопределенно, но манящим светом. В нем он видел будущее, чисто русское, самобытное, отысканное и построенное без займов у Европы. Немецкое иго и запроектированное Розенбергом расчленение России его не пугали. Он слишком сильно верил в органическое единство народов Российской семьи, в возглавляемую Великороссией единую, общую их культуру, как в цемент этого единства. А временное засилье немцев? Конечно, только временным оно и может быть. Не по плечу сосну рубят. Не раз такие попытки бывали в русском прошлом и всегда с одним и тем же результатом. Пока же, кроме немцев, нет силы, которая смогла бы сломить советчину.
Ярым его противником был Змий-Крымкин. Провинциальный интеллигент, с раздраженным, неудовлетворенным самолюбием, он всегда, всю жизнь чувствовал себя чем-нибудь ущемленным. Его психический аппетит всегда превышал возможность удовлетворения его извне. Он это чувствовал и всегда, во всем искал обходных путей. Когда не находил их, что случалось нередко, страдал от своей ущемленности и вместе с тем любовался ею, видел в ней подтверждение своего личного превосходства над серым середняком. Панацеей от всех болезней России считал только демократическую республику, но и здесь был тоже теперь ущемлен: на развитие демократии в послевоенной России Гитлер не давал никаких надежд. Поэтому Змий остро ненавидел немцев и злобно шипел на них при каждом удобном случае, конечно, не в печати.
Вольский признавался откровенно, что у него совсем нет политических идеалов. Прежние, комсомольские, рухнули. Новые еще не выработались. Единственное, чего он хотел для освобожденной России, это установления в ней твердой власти.
— Пусть монархия, пусть даже военная диктатура, — говорил он, — но без поножовщины, без братоубийства, без грабежа. Скорее к мирной обывательщине, потому что все устали.
На почве этих разногласий нередко возникали споры о направлении газеты. Спорили главным образом Брянцев и Крымкин при непременных страстных репликах Жени. Котов при этих спорах хранил полное молчание. Политическая направленность газеты занимала его гораздо меньше, чем возможность выпуска толстого беллетристического журнала. А с ним не ладилось: материала было в избытке и вместе с тем … его не было. В редакционном портфеле этого журнала, бережно хранимом Котовым в его столе, лежали три тетради лирических стихов Елены Николаевны, автобиографическая повесть самого Котова, развернутая на фоне его пребывания в ссылках и тюрьмах НКВД, ворох такого же рода воспоминаний меньшего объема и сниженного литературного уровня. Больше ничего.
— Это вполне естественно, — говорил Брянцев, — когда человеку больно, нестерпимо больно, он может только кричать и только о своей боли. Только. Но заполнять этим криком двести страниц журнала, им одним, конечно, нельзя. Будем ждать.
ГЛАВА 24
Брянцев и Миша выехали в Керчь ранним утром на легком военном автомобиле в компании какого-то незнакомого штабного зондер-фюрера. Они заняли заднее сидение, он поместился рядом с шофером.
— Говорят, у немцев переднее место почетнее считается, а по мне заднее лучше, — вытянулся, откинувшись на мягкую спинку Миша. — Здесь есть куда ноги протянуть, а там сиди, как сморчок! К тому же и говорить нам с вами здесь удобнее. Смотрите, в степу весь покровский снег сошел, под зябь пашут и много! Один, два… шесть. Шесть пахарей вижу и все поодиночке. Значит каждый для себя.