— Ну и как? Понравилось?
— Что в ней там было хорошего, — поморщился Мишка. — Соберут ребят на каникулах, учителей тоже, конечно … Школа не топлена. Ходят все вокруг этой елки и подарков ждут. Учителя круг сбивают, какие-то песни поют. Кому это интересно? Дожидаемся мы, ребята, подарков, завалим в зевло все леденцы, да и тягу! Дома-то хоть на печи обогреешься, да и веселее все-таки.
— Нет, не в школе, а дома встречали? Молились на праздниках?
— Кто постарше, конечно, молился, «Рождество Твое Христе Боже наш» даже пели, ну а мы, молодежь, этого не знаем. Мы — на улицу.
— А вы в Бога веруете, Миша?
— Как же иначе, Всеволод Сергеевич? Конечно, верую. Кто же, кроме Него, кроме Бога, мир мог создать? Все это, что насчет жизненных клеток и процессов там разных говорят — одна буза.
Откуда же первая-то клетка взялась? Сама по себе зародилась? Такого не бывает. Значит, Бог ее сотворил, а не кто другой. Ясно.
— И молитесь Богу? — мягко нажимал на дверь в душу студента Брянцев.
— Нет, Всеволод Сергеевич, — доверчиво раскрыл ее Мишка, — этого я не умею. Когда бабка была жива, так она учила: поставит на коленки и велит двумя пальцами креститься, а я вслед за отцом тяну, как он: тремя.
Бабка меня сейчас по затылку — хлест! «Сатаненок ты настырный, анафема!» И на руку мне плюнет. Молитвы тоже повторять за собой заставляла … Ну, а как она померла, я все разом позабыл.
— Молиться и по-другому можно, Миша, своими словами. Просить Бога о чем-нибудь, например.
— Это бывает. Это даже часто мне хочется. Я и говорю тогда: Дай мне, Господи, то-то и то-то … Только какая же это молитва? Это так, разговор.
— Ну, а про Иисуса Христа вы знаете? Слышали?
— Это знаю, Всеволод Сергеевич, — засветился улыбкой Мишка. — Это мне дружок мой, Гриша Броницын рассказывал. Очень-очень мне нравится … Как Он блудницу от казни единым словом спас, как на смертный подвиг за людей сам, невинный, пошел… Или как народ с горы поучал. Эту всю Его программу я даже записал и в точности запомнил. Правильная она. Лучше и не надо. Все это очень-очень… — не нашел нужного слова Мишка. — Только у Броницына получалось, что Христос не Богом, а человеком был, самым распрекрасным человеком, каких больше и быть не может. А я про Бога узнать хочу, Всеволод Сергеевич, — совсем уже доверчиво, по-сыновьи мягко и грустно закончил свою исповедь Миша.
— Что же вы о Нем знать хотите?
— Мне это очень трудно вам разъяснить … Хочу, чтобы Он помог мне понять, что плохо и что хорошо, что надо делать и чего не надо… Чтобы во мне жил, во мне самом. Чтобы было, примерно, как когда есть хочется … Чтобы я знал, что услышу Бога — и ладно будет. Помолился — и все понятно … Нет, не умею я этого рассказать вам, Всеволод Сергеевич! Чувствую, а выразить не могу.
Задушевный разговор Миши и Брянцева был прерван донесшимися до них отчаянными криками.
— Всеволод Сергеевич, уважаемый редактор! Брянцев! Господин Брянцев!
Брянцев и Мишка оглянулись в сторону этих криков и остолбенели. Представшая перед ними картина была действительно фантастична. По полевой дороге, шедшей к трассе, двигалась мажара, впряжены в нее были замызганная лошаденка с выщипанным хвостом и пузатая корова с отвислыми сосцами дряблого синеватого вымени. Правила этой парой замотанная до глаз платком баба в ватной телогрейке военного образца. Над полком мажары возвышались три яруса ящиков и плетенок, а на этом сооружении восседали Пошел-Вон и немецкий солдат, обнявшиеся из чувства самосохранения и балансировавшие при толчках на выбоинах. Из щелей ящиков и между прутьев плетенок со всех сторон торчали гусиные головы на по-змеиному извивавшихся шеях.
Гуси гоготали. Пошел-Вон неистово орал. Баба колотила хворостиной коровенку. Сохранял спокойствие один лишь солдат, не то державший за талию вихлявшегося во все стороны Пошел-Вона, не то державшийся за него.
Корова вполне обоснованно с ее коровьей точки зрения решила посторониться от обгонявшего воз автомобиля и повернула на пахоту. Лошаденка подалась за нею. Воз накренился, как корабль в бурю, гуси с трепетным волнением загоготали, а Пошел-Вон и немец, не размыкая тесных объятий, спланировали на землю и сели на ней в той же позе.
Вопли Пошел-Вона после этого изменились как по форме, так и по содержанию. Теперь он выкрикивал высоким фальцетом ругательства на четырех диалектах Верхней и Нижней Германии, чем, безусловно, восхищал молчаливого немца. Не уложившись в рамках языка Гёте, он перешел на язык Шекспира, потом на французский, блеснул яркими молниями благородной кастильской речи и закончил исторгнутой из самых глубин сердца русской клеветнической идиомой по адресу матери того же немца.