Выбрать главу

Схваченный голодом, Хрисанф Мефодьевич вспомнил, как в те далекие трудные годы они тут бедствовали, как ели турнепс на поле — животы раздувало, а сытости от этого не прибавлялось. Подростком пошел он работать на мельницу, чтобы «при хлебе быть». Мельница стояла на Чузике, неподалеку от Шерстобитова. Многие окрестные колхозы возили туда зерно на размол. Та мельница тогда чуть не стоила жизни Савушкину. Мололи по поздней осени — с молотьбой запоздали. Мельник послал Хрисанфа ночью закрыть на мельнице ставню, а он сорвался, и его потянуло в русло… На стояке подбородком повис — это и спасло. А так — затянуло бы под колесо, и прощай, белый свет!..

Дорога тянулась длинная, скрипели сани, а он думал о пище, о том, как и что будет варить на ужин. Любил он отварную губу сохатого (какой охотник-таежник откажется от нее), но возиться с губой будет некогда. Губу лося надо палить на огне, мыть, скоблить, долго отмачивать, да и варится она не скоро в соленой воде со специями. Если все это проделать, то получится не просто еда, а дивное лакомство; упругое, жирное, студенистое, ароматное — с нежными хрящиками. Ломоть отварной лосиной губы да краюху черного хлеба с луковицей — и бодрости, силы хватит на целый день. Губа лося и горячая хороша, но холодная — лучше… Еще сладок, нежен язык у сохатого. С говяжьим не сравнишь. А грудинка, когда упреет в котле на плите! А печень сырая — с перцем и солью! Всё это — одно объедение, мечта. Даже те, кто впервые сырую печенку лося попробуют и вначале испытывают некоторую робость, боязнь тошноты, потом говорят: а действительно вкусно, ни с чем не сравнимо, можно язык проглотить… Вот печенку сегодня Савушкин и отведает, как только придет в зимовье, подкрепит ею свои ослабевшие силы, а уж после станет плиту растоплять. А там, через час-полтора, поспеет порубленная на мелкие кусочки грудинка, язык, положенный упревать целиком. Язык он завтра возьмет с собой на дорогу.

Подступивший голод, мысль о конце пути и вкусной еде мало-помалу смирили его, отодвигали куда-то вглубь печаль о погибшей собаке. Сползала горечь с души, таяла постепенно. Да и что проку в том, что он будет страдать, горевать! Этим делу не поможешь. И то надо в соображение принять, о чем говорил когда-то покойный отец: «Перст судьбы указует». Вот и выходит, что указал он нынче Хрисанфу Мефодьевичу, наслал на него новые испытания…

Заплетаясь ногами, пофыркивая, Соловый тянул воз из последних сил. Скрипели полозья, темнела дорога, черным, угрюмым становился залегший по окраине неба лес.

Уже давно они вышли на поле, а казалось, что ему все нет конца. Предстояло еще версты две пути, но какими же долгими казались они Хрисанфу Мефодьевичу. Он то и дело сбивался с колеи в сторону, оступался и тут же увязал по колено в сугробе, в рыхлом, еще не слежавшемся снегу. Натруженные колени гудели и подсекались. В такие минуты, часы со злом думалось о тайге, о том, что она насылает на человека мучения, заставляет его то мокнуть, то мерзнуть, то обливаться потом. И провалилась бы к черту охота с ее муками, тяжестью, огорчениями. Но сколько он ни ругал эту каторгу, таежные дебри, они после звали его вновь и вновь, звали отдохнувшего, утолившего голод: приходило с необоримою силой все прежнее — страсть, влечение к погоне за зверем, желание разобраться в самых замысловатых следах, выследить и вернуться с добычей. Так было с ним тясячи раз. И так будет завтра. Если охота — муки, то муки сладкие…

Знакомый кедр-одиночка, стоявший от зимовья метрах в ста, могуче затемнел на небосклоне сплошным пятном — так густы были ветви его. Соловый пошел веселей, и Савушкин приободрился, перевел вздох. Сколько бодрости вселяет в уставшего путника этот миг — увидеть родное жилье после многих мучений!

— Поживей, поживей двигай мослами-то! Сено с овсом небось близко! — проговорил хозяин, обращаясь к коню. — Стареем с тобой мы, дружок. Прежде-то по двое суток рыскали не жравши, не спавши! Время уже нас не гладит — за космы дерет! Глядишь, что так-то скоро и волос не останется…

Хрисанф Мефодьевич оглянулся в задумчивости по левую руку, по правую. Пусто… А как было бы сейчас привычно ему увидеть подле себя Шарко, его неторопливый бег рядом, его радостно мельтешащий хвост и нежное собачье повизгивание в ответ на слова хозяина. Но, кроме Солового, слов произносить было больше не для кого. Всего-то теперь их тут двое — изъезженный конь да он, стареющий промысловик, давний кудринский житель.