Серой мышью, без шороха, треска, подходил обычно Володя Рульмастер к калитке Пеи-Хомячихи и нередко пугал ее тем, что являлся внезапно. Алчная богатейка последнее время стала всего бояться: понахлынули в Кудрино всякие-разные, того и гляди обворуют! Есть, поди, среди них ухорезы, мошенники, не все же приехали нефть добывать, город строить. Вон к Винадоре, соседке, уже и залазили, да у той нечего брать. А тут если прознают, что у Пеи лежит на пяти книжках полсотни тысяч — подступят с ножом, тряхнут — заверещишь, небось, как хавронья, которую волокут резать… И Пея боялась, укрепила замки и засовы, вилы в избу занесла, поставила их у порога, чтобы, если уж что, — проткнуть злодея на месте, а там потом пусть разбираются. На улице Пею можно было увидеть лишь днем. С наступлением сумерок же она исчезала, улетучивалась: даже голоса во дворе не было слышно.
Летом стадо коров пасут допоздна, а в то лето пастух старался особенно: миром сыскали доброго, не запойного — взял он сто с лишним буренок за пятьсот рублей в месяц.
Вот стадо пришло, коровы с сытым мычанием расходятся по дворам в ожидании теплого пойла. То здесь, то там слышатся ласковые голоса хозяек, гремят подойники, брызжет звонкими, пенными струями молоки. Через короткое время можно идти за цельным, парным. Но — только не к Пее: своих покупателей она принимает не ранее, чем через час после дойки.
Володя Рульмастер поэтому и не спешил взять свою кринку «пропущенного» и к Пее являлся последним. Да и куда было ему торопиться, пенсионеру, одинокому мужичку! Однако и слишком запаздывать, тоже не следовало. Закроется, и тогда ей стучи, не стучи — бесполезно. Один раз Володя пришел поздняком — заперто. Тарабанил в калитку, перелез через изгородь — в ставни стучал. Глухо было и немо. Собака, Моряк (Марашка), лает взахлеб, носится с угла на угол по двору, звякает цепью по туго натянутой проволоке, а Хомячиха будто не слышит. Мертвый дом, да и только…
Иногда, не достучавшись вечером, Володя Рульмастер являлся к своей молочнице утром. Сияет солнце, греются, рассевшиеся по тополям, воробьи, горланит петух у Пеи в курятнике, роса блестит на траве, Пея бухает ведрами, что-то под нос бормочет себе: в этот рассветный час она никого не боится. Но калитка так и заперта наглухо изнутри, щеколда так упрятана, заделана, что снаружи рукой не достать. Володя стучится.
— Это я, Пелагея Мартыновна, — отвечает Рульмастер и из чудачества опускает руки по швам, держа в одной кринку.
— Тоды постой…
— Стою, хошь дой, — в тон ей, но тихо-тихо отвечает Володя и во весь рот улыбается, щуря под стеклами сильных очков глаза.
Пее нравится, когда ее «навеличивают», и Володя Рульмастер в числе тех немногих, кто обращается так к старухе, не называет ее ни теткой, ни бабкой, а именно — Пелагеей Мартыновной. Пея довольна, но напускает на себя строгость, важность.
— Вовремя надо ходить-то. Я больная, бессонницей мучаюсь. Только с таблеткой сонной и смыкаю глаза. А засну, то уж как камень. Стучи, стреляй — не поднимешь!
Она идет отпирать калитку, а Володя Рульмастер тоже надумал потешиться, поломаться.
— Моряк-то на привязи ли?
— Сидит на цепи…
— А то я боюсь. Больно злая собака у вас, злее всех собак в Кудрине. Как бы штанов не порвал!
— Марашка мой злой, ох злой! — соглашается Пея.
За калиткой Володя Рульмастер корчится от тихого смеха. Моряк — такой безобидный пес, что ему хоть палец в рот суй — не укусит. Всего-то и толку в нем, что чихать от набившейся в ноздри мошки да лаять беспути.
Жизнь у Пеи-Хомячихи была размеренной, раз навсегда заведенной. Днем она из колодца воду таскает, кормит, поит скотину, доит корову и продает молоко, пропустив предварительно на сепараторе. Потом — хождение по базам и магазинам с огромною черной сумкой, «добыча» из-под прилавка редких вещей в обмен на что-нибудь тоже редкое, присланное ей сюда из отдаленных мест. Вокруг шумела, громадилась жизнь, а Хомячихино существование не освежали никакие ветры. Казалось, ничто не могло всколыхнуть, взбудоражить ее узкого, расчетливого мирка. Но однажды…
Солнце повисло над лесом и не спешит опускаться. По солнцу Володя Рульмастер прикинул (часы у него как раз встали), что пора брать отмытую кринку и шагать к Пее за молоком. Подошел незаметно, собрался было постучаться, а видит — калитка полуоткрыта, Моряк не лает, сидит осовело у конуры, кость передним лежит, и он ее не гложет, будто о чем-то призадумался. Мухи ему досаждают, он изредка вскидывает глупую морду, клацает зубами и снова сонливо клонит голову на кривые, мохнатые лапы.