Ну, после того, как зашуршали у Мотьки деньжата в кармане, думал Хрисанф Мефодьевич, пить стал он по-прежнему, хулиганить. Дом тетки своей, Винадоры, больше не поджигал, но ругал ее ни за что ни про что на чем свет стоит. Даже с улицы слышно кудринцам было, как он ее наматеривал. Может, с Утюжным и пил вместе Мотька, и у Утюжного могла мыслишка мелькнуть — обчистить охотника Савушкина. Промысловик он, дескать, передовой, добычливый. Каждый сезон у него до черта мехов — государству сдает, за премиями гонится, а купить у него — не выпросишь. Может, кому и продаст, а Утюжному ни разу не уступал. Вот и договорились по пьянке, соображал Хрисанф Мефодьевич, подкатиться к его избушке в то время, когда он по тайге ноги бьет. Может, ударили по рукам, окончательно обо всем сговорились, и дал Ожогин согласие. Когда Мотька охотился, то, помнит Савушкин, набредал на его зимовье. Дорожку запомнил, а высчитать, когда лучше украсть, проще пареной репы: днем охотник почти всегда на промысле, зимовье не закрыто — заходи и греби… Ну, Утюжный подвез его к избушке, сам не пошел. Не минуло и полчаса, как Ожогин вернулся с краденым, сели они в машину — и ищи ветра в поле. Ехали — грелись водкой, а то и спиртом. Это уж непременно так! Здоровый, крепкий Утюжный только, наверно, краснел да потел, опорожняя стаканы, а тщедушный Мотька совел, скисал. Но за добычу хватался — настаивал, чтобы делить им поровну, как и уславливались. И могла у Утюжного явиться мысль: споить окончательно Мотьку и вытолкнуть в снег, ближе к ночи, от жилья подальше. И шкурки все достаются ему одному, и соучастника побоку — коченей, замерзай, не копти больше небо…
Такая картина, мало-помалу, выпечатывалась в сознании Хрисанфа Мефодьевича. Никто ничего пока толком сказать о краже и гибели Мотьки Ожогина не мог. На допросах Утюжный одно твердил: не пил, не гулял он с Ожогиным, гусь свинье не товарищ. А меха Мотька крал, а он, Утюжный, их у него купил. Этого не скрывает, чего уж там. Скажет дорожный мастер вот так и умолкнет, будто рот ему на замок закрыли.
В Кудрине стали припоминать, откуда и когда появился здесь Утюжный. И припомнили, что он, кажется, из Молдавии, откуда и Пея-Хомячиха, и что живет дорожный мастер в Кудрине девять лет. И задавались вопросом: уж не родня ли они друг другу? Не сговор ли между ними какой?
Словом, молва по поселку гуляла, как вешние воды, перекатывалась из края в край, не было ей покамест отлива…
Хрисанф Мефодьевич с Марьей и поневоле судачили об Утюжном: ведь дело впрямую касалось их. Высказав свои предположения насчет «всего этого», Савушкин было и успокоился, но жена нет-нет да и повернет любой разговор на проторенную тропу, спросит:
— А вернут тебе эти краденые меха, Хрисанф? Попользуешься ты своими трудами? Или забрали — и поминай как звали твоих норок и соболей?
На это ответа точного у Хрисанфа Мефодьевича не было, но он уверял жену, что, когда пройдет суд, то решение должны вынести в пользу пострадавшей стороны. Он сразу же написал заявление-иск, и оно не утратило свою силу.
Уняться бы надо Марье, набраться терпения, а она опять:
— Хрисанф?
— Ну чего тебе?
— А я чо вспомнила-то… Пошто Утюжного у нас в Кудрине по имени-отчеству не называли? Все только Утюжным его и кликали.
— А это, старая, за его толстый нос и широкие ноздри, — шуткой отбивался от ее назойливости Хрисанф Мефодьевич и продолжал или косу налаживать (к покосу готовились), или сбрую чинить — любил, чтобы Соловый ходил у него в доброй упряжи.
Марья была туговата на шутки и не чуяла, что досаждает мужу.
— И в самом деле — страшной же он был! Видала я раз ненароком, как в Чузике он купался, под тем берегом, где цемент нефтяники выгрузили и не закрыли, а он потом у них от дождя спёкся. Купается он, Утюжный, а волос на нем… мать моя родная! Если состричь да спрясть — можно носки мужику связать!