— Не без того. По закрайкам полей есть кое-где неубранные овсы, — сказал Савушкин.
— Недавно проехал по всем отделениям, — задумался Румянцев. — Везде побывал, кроме Тигровки. В каждый закоулок заглядывал — чисто убрано.
— А косачи на хлебах пасутся!
— Ну врешь ведь, Хрисанф Мефодьевич! — Глаза директора уставились на охотника не мигая.
— Разыгрываю. У тебя перенял: ты любишь другим селезенку пощекотать!
— Чувствую — шутишь! А я вот тебе — всерьез. Один человек в Кудрине на охотника Савушкина в обиде.
— Пея?
— Не угадал…
— А больше некому.
От напряжения лоб Хрисанфа Мефодьевича прочертили извилистые морщины: вспоминал, чем же он, не укравший в жизни и медяка, мог досадить кому-то.
— Греха за собой не знаю. — И грудь Савушкина опала от глубокого выдоха.
— Но ведь растет же у тебя щенок от сучки Мотьки Ожогина?
— Ну так и что?
— Щенок — Мотькин, а ты Мотьке за него даже кукиш под нос не подставил! — И так это хитро, умильно глядел на него директор совхоза Румянцев.
Чистый огонь в левом глазу Хрисанфа Мефодьевича померк, как бы туманом подернулся, он сжал свои огрубевшие, в трещинах, пальцы — они захрустели.
— Срамота этот Мотька Ожогин, вот уж воистину — срамота, — негромко выговорил охотник. — Словом — дерьмо! — Тут голос его возвысился, стал жестким. — Он же тогда опять весь помет в Чузик бросил! Я случайно щенка одного подобрал — из жалости больше. — Хрисанф Мефодьевич поправил на голове шапку и усмехнулся — Ладно, пускай заходит. Вот это — за мной! — И потряс в воздухе кулаком увесистого размера.
Мотька и в самом деле как-то пришляндал к нему. Встал у порога, шмыгает мокрым носом, уставил заплывшие гляделки на Савушкина.
— Что надо? Не мнись — говори! — Щека у Хрисанфа Мефодьевича нервно дрогнула.
— Щенок-то… растет? — осклабился Мотька.
— Кормлю небось, — буркнул Савушкин. — А ты чо, инспектор какой по собачьему делу?
— Щенок-то… от моей сучки, — выдавил Мотька, и пьяные губы его запузырились.
— А это видел? — Желтый ноготь большого пальца Хрисанфа Мефодьевича уперся в ноздрю Ожогинского носа. — Ты своих утопил, а спасёныш — мой! И катись-ка ты давай от меня вдоль по Кудринской!
Мотька косился на кулак Хрисанфа Мефодьевича и понимал, что тот его не ударит, а если ударил бы вдруг, то и убил бы, и тогда бы ему пришлось отвечать. Во всем Кудрине никто не марал рук, не трогал Мотьку. Ногами, бывало, пинали, и то для того, чтобы ничком повернуть, удостовериться — живой ли соколик, али ужо и кончился. Но Мотька Ожогин был на удивление живуч, хотя и успел на селе «обжить» все заборы, ночевав под ними не по одному разу. Нет, не дрогнул Мотька при виде грозной мужицкой кувалды, ибо чуял нутром, что вреда она ему не причинит. И даже пошел в наступление.
— Как ни крути, а щенок от моей суки. И ты его вроде как выкрал!.. Поставь хоть пузырь за это, язви в душу тебя, Хрисанф Мефодьевич! Ты — богатый, я — бедный. Жалко?
Жадность за Савушкиным не водилась. Подходящему человеку, да если еще тот в нужде, он рубаху последнюю не пожалел бы. Но Мотька разве такой? От подошвы ошметок, злой укор обществу, всему честному миру.
— Иди, срамота, иди! — уже еле сдерживался Савушкин. — Не позорься совсем-то уж…
— Без стопоря — не пойду, — артачился Мотька. — Хоть в кружку на дно плесни…
Хрисанф Мефодьевич, потеряв всякое терпение, сгреб Ожогина Мотьку в охапку, поднял его легко, как обмолоченный сноп, вынес на улицу, поставил на твердь земную и слегка подтолкнул, чтобы придать незваному гостю, попрошайке, ханыжке этому, нужное направление.
Ожогин щетинился, точно ерш на крючке, базлал. Излюбленным выражением его было слово «срамота». И так оно успело к нему пристать, прикипеть, что в Кудрине Мотьку Ожогина за глаза, да и прямо, иначе и не навеличивали, как Срамота.
— Покажу… Не спущу… Так не оставлю… — угрожал Мотька Хрисанфу Мефодьевичу. — Ты попомнишь меня еще…
— Олух царя небесного, — выдохнул облегченно Савушкин, оставив Мотьку за воротами, среди улицы. — Уродится же чудо такое — не выдумаешь…
«И какого он черта мне нынче вспомнился! — подумал Савушкин, все подкладывая поленья в печь. — Надоумило…»
Шарко нашел под столом в зимовье чистую белую кость, лизнул ее раз, другой и оставил.
— Чо, паря! Голую кость и собака не гложет? — рассмеялся Хрисанф Мефодьевич. — Тогда кашу перловую ешь. — И он вывалил перед Шарко густую, комком, крупнозернистую кашу.