Долго не могли они выгнать зверька наружу. Собака, припадая на передние лапы, грызла мерзлую землю, корневища, отщипывала зубами смолевые щепки, вся была взбудораженной, перепачканной землей и древесными крошками. Хрисанфу Мефодьевичу пришлось рубить грунт топором, корни, ширять палкой в пустоты, где мог под корягами схорониться соболь. Но, перепуганный насмерть, зверек не высовывался. И тогда Савушкин прибегнул к последнему средству: надрал бересты, поджег к сунул ее, коптящую, под валежину…
Через недолгое время соболь не вынес чада и молнией метнулся из-под коряги на стоящую рядом лиственницу. И Савушкин обомлел: зверек был совершенно черный, без рыжеватого пятна на горлышке, какие обычно встречаются сплошь и рядом у соболей в здешней тайге. Зверек уже был на самой макушке, свесил оттуда голову и зыркал на собаку и человека, слегка прикрывшись мохнатой лапкой. Хрисанф Мефодьевич знал, что соболь теперь никуда не уйдет и надо унять одышку, чтобы точнее прицелиться.
Выстрел сбросил соболя с вершины лиственницы, но, падая, он зацепился в развилке дерева и повис, как на рогатине. Надо было или влезать на высокое гладкоствольное дерево, или рубить его. И Савушкин взялся рубить…
Часа четыре одолевал он матерую, крепкую, точно кость, лиственницу, нажег мозоли, изнемог так, что поджилки тряслись. Аппетит у него разыгрался, а еды с собой не было. Он терпел и похваливал себя за старание, за то, что топор не забыл прихватить, а то случалось — топор забывал. Не окажись топора, пришлось бы идти сюда завтра опять, корячиться по снегу сквозь ерник, перекатываться через валежник. Он бы пришел, а соболя уже могли бы вороны растащить или филин. Хоть плачь тогда…
День источал последний свой свет. Хрисанф Мефодьевич думал скорее добраться до зимовья и стал сокращать дорогу. В поздних сумерках, скатываясь с крутого берега Чузика за островком, угодил он в чуть затянутую ледком полынью. Господи, и как только вылез с лыжами, выбрался на свет из-подо льда! А мороз потрескивал, и сил уже было мало. Кое-как дотащил свое насквозь ознобшее тело до зимовья, огонь развел. Одежда на нем была как панцирь. Когда он из нее высвободился, она колом стояла, какой-то шкурой змеиной казалась. Пил цельный спирт, потом чай и медленно-медленно приходил в себя. Раз пять накладывал в печку дров, натопил, точно в бане, а его еще все знобило и встряхивало. Обошлось, слава богу, не зачихал, не закашлял… Утром, ладом отоспавшись, трепал за уши Шарко и говорил:
— И за что нам с тобой только деньги платят! Вон Пея-Хомячиха, а с ней еще кое-кто, судят-рядят, мол, охотнику золото само под ноги сыплется… Эх, побегать бы им по тайге хоть один зимний день да разок в полынью врюхаться! Свое бы отдали, лишь бы у печки сидеть, в тепле, уюте — чаи распивать, телевизор смотреть…
С богатой добычей вернулся Савушкин в ту зиму. А на диковинного черного соболя приходили смотреть другие охотники — головами покачивали, языками прищелкивали: удивлялись, завидовали. Никому из них такой чудный соболь сроду не попадался.
В заготконторе приемщик пушнины рассматривал редкий трофей, тряс шкуру в воздухе, дул на мел: ость искрила, подпушек голубел. Потом приемщик пушнины в книгах рылся, вычитал что-то там и сказал:
— За такого зверя на мировом аукционе мы вагон канадской пшеницы берем. Когда я в Ленинграде на семинаре был, нам там об этом рассказывали.
Савушкин помнит, во сколько ему оценили тогда черного соболя: в сто шестьдесят рублей и сорок копеек. И пусть толковали, что мало он за него получил, но Хрисанф Мефодьевич горд был тем, что самый дорогой и красивый зверек в здешней тайге попался ему. Рассказывали знающие, что черный соболь перебежал сюда из Баргузинского заповедника. Если так, то удивляться приходится, какую он даль покрыл, через какие преграды прошел, скольких охотников обхитрил…
Поздней осенью, когда всех промысловиков собирали в районный центр Парамоновку на слет перед началом нового сезона, приглашали на разговор и Хрисанфа Мефодьевича. Начальство коопзверопромхоза хвалило его, поощряло: дали в подарок ему транзистор «Альпинист». И с той поры веселит его в зимовье музыка в часы отдыха…
Савушкин попил чаю, такого густого, черного, что им можно было оси телеги смазывать. От такого «крепака» Хрисанф Мефодьевич сильно потел, но в голове от чая яснело, в тело вливалась особая сила, бодрящая: вставай и иди — долго, не чувствуя устали.
Все еще буранило, дуло со свистом: стонали, скрипели деревья. Вдали было бело, и лес различался плохо. Опыт подсказывал Савушкину, что надо пережидать, не соваться пока в тайгу. Вон даже Шарко не пошел за ним из зимовья на улицу — лежит под столом, кашу перловую доедает.