О прошлом Мотьки и Лоры, о прошлой жизни их, о родителях мало знали тогда. Зато теперь каждый в Кудрине может о них любые подробности выложить. На то оно и село. На то и деревня…
До Кудрина жили Ожогины где-то на Васюгане, на каком-то вершинном притоке этой известной реки. Старый Ожогин, Лука Лукич, то лесником был, то в зверопромхозе заготовителем, маленько старался для общей пользы, а много — для своей личной выгоды. Словом, не забывал себя до тех пор, пока не попался на пушнине и не схлопотал семь лет строгого режима. Так рассказывали. Был он, родной батюшка Мотьки и Лоры, маленький ростом — ниже плеча супруги своей, Ефросинии Ефимовны, суровой и властной женщины, полной владычицы дома Ожогиных. Хоть и мал был Лука Лукич, но подвижен, временами горяч, с жидкими волосами темно-русого цвета, с бледными, как простокваша, глазами. Но эти глаза, рассказывают, могли иногда жестко блестеть. Любил он командовать, когда не было близко старухи, и мечтой его было занять когда-нибудь место большого начальника. Ефросиния Ефимовна за это над ним открыто смеялась. Он, рассказывал Мотька в пьяном застолье, сердился, но под взглядом жены мгновенно стихал.
Да, владычицей в доме была Ефросиния Ефимовна. В год возвращения Луки Лукича из мест не столь отдаленных, его хватила болезнь: он стал вскакивать ночью с постели, метаться по комнатам, как полоумный. Ефросиния Ефимовна додумалась укладывать мужа спать под большой стол. Лука Лукич вскочит спросонья, ударится теменем о столешницу, пробудится и снова уляжется. Странная болезнь у него от этого прекратилась, но начались припадки. После очередного, самого сильного, он не оправился, занемог и скончался с раскрытым ртом, из которого вывалился распухший изжеванный язык…
Под пьяную лавочку Мотька мог долго, подробно повествовать о своем отце. Любопытные выудили таким образом картинки из прошлой жизни Ожогиных. Узнали, что Лука Лукич любил ходить быстро, форсил, но одежка на нем была вечно мятой, жеваной, в волосы набивалась солома и стружки. Ефросиния Ефимовна звала его «форс таловы лапти». По праздникам Лука Лукич старательно пил, домой возвращался поздно, говорил, что «с сударушкой был во дворце» — лежал в коровьих яслях. Нравились Луке Лукичу толстые женщины, да еще если они крепко ругались. Украдкой щупал соседок: толстушку-чувашку и конторскую сторожиху-татарку, часто пьяный им жаловался на свою подневольную жизнь. Говорил он гортанно, резко, любимые слова у него были: «гад», «лешак», «язва». В минуты своей особой душевности называл людей «собачками».
Приглядываясь уже много лет к Мотьке, слушая иногда его пьяную болтовню, Хрисанф Мефодьевич думал: «Родятся же на свет божий такие вот беспути! И зачем они? И к чему?» Получалось, что и отец у него был тоже пришей-пристебай, ловчило, мошенник, вор. Выходило, что не избыла себя старая поговорка: яблоко от яблони недалеко падает.
Именно так. Лука Лукич, правда, в отличие от сына, в хозяйстве своем управлял всю черновую работу, и Ефросиния Ефимовна не знала ему за это цены. Когда начинал он «домашность работать», то все у него гремело, звенело. Лука Лукич сновал, кричал: «Горю, горю! Пропасть некогда!» Накрутится так, аппетит зверский нагонит и ест, «метет» за столом все подряд. Рук не мыл, жену боялся, иногда ненавидел ее открыто за то, что она над ним была «бог и царица».
А богу Лука Лукич молился исправно, поклоны бил, молитвы читал, хоть и знал их, по словам Мотьки, с мятое на десятое.
По пьянке Мотька укатывался над своим отцом, вспоминая один случай.
Перед пасхой однажды отец стоял на коленях, поклоны перед иконой отвешивал, а котенок подкрался, и ну давай играть завязками от кальсон. Лука Лукич легонько поругивался, вставляя ругательства в промежутки молитвенных строк, потом стал лягаться, послышалась настоящая брань и путаница: «Господи… Пошел к черту!.. Милостивый Иисусе Христе… Гром тебя расшиби!..» Так и испортил ему молитву игривый котенок. А еще было — зашел Лука Лукич впервые к сельскому учителю в дом, увидел портрет Льва Толстого и перекрестился. Объяснили, что это не бог, но великий писатель, к тому же отлученный от церкви. Лука Лукич в сердцах плюнул и ушел оскорбленный, забыв, зачем и приходил…
Хрисанф Мефодьевич бросил как-то Мотьке:
— Ты все про отца говоришь. А про матушку чо умалчиваешь? Знатно, однако, трепала она тебя — на путь наставляла! Только не вышло толку: до таких годов дожил, а бестолочью остался. Ты уж за откровенность прости меня.
Мотька раздувал ноздри, но осердиться открыто не смел, потому что боялся Савушкина, и спешил соглашаться: