— Спасибо вам — выручили нас из беды, — заговорила она с приливом сильного чувства. — Утонули бы к лешему на этой рыбалке! Все братец меня понуждал: «Давай еще тоню дадим! Давай дадим!» Вот и «дали»!
Слова женщины тронули старого тунгуса. Он изредка, как бы крадучись, поглядывал на нее. Красивая, ладная. Глазами водит — печалится, а так, видать, из бедовых. Мужик ему не понравился: завистливый, злобный какой-то…
Присматриваясь к спасенным, Кирилл о деле не забывал: сушняк собирал, огонь разводил. Хоть и солнышко светит, а греться, сушиться надо, чай кипятить. Разжег костер, вынул из-за старого голенища черка остывшую трубку, выбил о ноготь большого пальца остатки пепла, напихал поплотней табаку, запалил, потянул. И ожила трубка, забулькала, захрипела, как иной человек со сна. Узкие щелки глаз на минуту закрылись от дыма и сладкого ощущения. Кирилл наслаждался, в сколькой уж раз, капитанским подарком.
Костер потрескивал, наполняя пространство жизнью. В безветрии пламя его сходилось вверху одним большим языком, дым отрывался от пламени и столбом поднимался в небо. И только там, в вышине, клубился и таял.
— А невод мы утопили тоже. Чужой был невод. — Мотька Ожогин скрипнул зубами. — Ветеринар Чагин поневодить давал.
— А кто виноват?! — налетела на брата сестра. — Нахватался от жадности чебаков по самые ноздри. Леший с ним, с чьим-то там неводом!
Попили чаю из Кириллова котелка, из Кирилловой кружки, пообсохли, и тунгус, пожелав им добраться удачно до дому, поехал по своим делам на обласке дальше.
Мотьке Ожогину, по пьяным рассказам его, часто в Кудрине снилась покойная матушка, Ефросиния Ефимовна. И даже однажды будто являлась она ему во сне и звала за собой. Голос — ее, а руки — сухие, корявые, точно сучья у обгоревшей елки. Глаза — тоже ее: они прожигали насквозь оробевшую Мотькину душу. Вот страх-то где был — до дрожи в коленях, до онемения речи.
Да, недобрый грезился ему сон: живого сына покойница-мать в могилу звала! Бежать от нее, бежать… Это же смерть у его изголовья встала со ржавой косой…
Ожогин будто видел себя перед ямой, в каком-то сыром и пустом месте. Дул ветер со снегом и мел по ногам. А в яме была его матушка, такая чужая. Жидкая грязь засосала ее по колена, она тянула к нему сухие, бесплотные руки. Надо было (как Мотьку учили в детстве) творить молитву, но Мотька молитв не знал и в бога не верил, хотя набожной матери никогда в этом не признавался. «Чур меня!» — вспомнил он во сне подходящее к случаю, крикнул и побежал.
Бежал он махом, как добрый рысистый конь, но голос матери, Ефросинии Ефимовны, и легкий шелест, будто шуршание бумажных цветов в ветреный день на могильных холмах, настигали его. А он все бежал, бежал, пока какая-то каменная стена не преградила ему дорогу. Но вот под ногами увидел он палку — тяжелую, скользкую, поднял ее, занес над головой призрака и обрушил…
Ожогин тут же проснулся от боли в запястье, потому что ударил со сна рукой о головку железной кровати.
— Снится всякая дрянь на новом-то месте! — выдавил он зло сквозь стиснутые зубы. — А все-таки надо тетке сказать и сестре, чтобы блинов напекли, помянули. Сон-то к этому клонит…
Мотька тер припухшую руку. Боль унималась медленно. Был ранний час. Спали две его дочери, посапывала миротворица Винадора, божья старушка, разметалась на кровати в углу Лора… Какая все-таки соблазнительная у него сестра! Ее волосы, выкрашенные хной, рассыпались по подушке. Теперь Лора часто ездила в Парамоновку, сменила простые наряды на модные и заявила однажды братцу, что он — непутевый, пьяница, и она ему, вроде того, не чета. И вообще она метит в город, подальше отсюда. Хватит с нее — нажилась, натерпелась в дремучем лесу, покормила комаров своей кровушкой. Ей тридцать два года, а это не старость для женщины. Вьются пока подле здоровой, ядреной Лоры ухажоры и ухажорики. Одних она привечает, другим поворот дает. Так и надо, так и должно. Брат сестре в таких делах не указчик. Не зря закрепилась за Лорой молва, что от нее-де мужики без ума. Поласкала она, попривечала голубков столько, что иной крале и во сне не приснится…
Мотька Ожогин приподнялся на мягкой постели: нега и лень томили его сейчас. Руку уже не мозжило. Страшное видение было ему во сне, но вот отлегло, отпустило, и мыслишки его текут медлительно, ясно. На то он и сон. Что с него взять? Матушка Ефросиния Ефимовна о дурном сне говаривала: «Пронеси этот сон мороком». Забыть, изжить — и все тут. Снам верить, так и дела позабыть. Однако Мотька хотел объяснить себе сегодняшний сон.
Ожогин вспоминал часто, что был он у матери самым любимым. Перед тем, как им перебраться с сестрой в Кудрино, Мотька ходил на кладбище — покрасил оградку, поправил могилку. Может быть, в благодарность за это явилась ему мать во сне?