Мы разговорились. Потом, когда наступила минутная пауза, он начал с любопытством рассматривать голые стены кухни. Наконец, понимающе хмыкнув, он несколько раз покачал головой и сказал:
- И все ради этого?
При этих четырех словах, произнесенных так добродушно и естественно, с такой наивностью и терпимостью, у меня вдруг закружилась голова, в глазах поплыло: я испытал мгновенную слабость человека, потерпевшего поражение.
В кухне и в самом деле смотреть было не на что, кроме выложенного красным кафелем пола, закопченного потолка и четырех крашенных коричневой клеевой краской стен со светлыми пятнами в тех местах, где когда-то висело несколько картин и стояли буфет да диван. На стене справа, над полом, перхотью застыл сгусток клеевой краски. Стена слева пялилась на нас, разинув запекшийся рот. Улыбнувшись, он посмотрел на засиженную мухами лампочку под потолком. Поддел ногой отошедшую от пола плитку и глубоко вздохнул. Все ради этого? Но ведь еще несколько часов назад, в последний раз взглянув на нее, - ушедшую в себя, словно свернувшаяся улитка, - я вдруг почувствовал, что весь сжимаюсь, напрягаю зрение, вслушиваюсь, словно бы, как я решил уже потом, всматриваюсь в далекий туннель времени. Примерно так же я смотрел сейчас и на него, разделяя с ним его замешательство.
Мне казалось, я прекрасно понимал, ради чего стоило столько бороться в тот момент, когда они много лет назад читали это письмо, охваченные таким трогательным, таким мучительным, даже нелепым крестьянским страхом перед неодолимой властью времени. Ошибка старого сапожника, как мне мнилось, заключалась в том, что он не подозревал, какой силы взрыв вызывал, поднеся спичку к запалу. Теперь же, когда я смотрю на этого добродушного парня, который, расскажи я ему все как было, сразу бы понял меня и тотчас бы возразил: "И все-таки!" - я подумал, что и они, и сапожник, и его сын, и я - все мы захвачены чем-то, что находится за пределами разума и времени. Я оцепенело пожал ему руку, еще раз поблагодарил за слова сочувствия и протянул ему ключи от кухни, как вручают победителю ключи от города. По-прежнему в полном оцепенении, я сел в дневной дублинский поезд и стал смотреть на приближающийся туннель, который ведет из-под города на свет и воздух внешнего мира. Когда поезд плавно погрузился во тьму, я поклялся, что никогда не вернусь.
С тех пор я возвращался множество раз, иногда меня влекла к себе мать, иногда - отец, а иногда - толпа каких-то неведомых, словно тени, существ, одетых в карнавальные маски; бывало, я оказывался вовсе не в том городе, где жил когда-то, но в необыкновенно прекрасном месте с огромными площадями, остроконечными порфирными зданиями и белоснежными кораблями, застывшими у одетых в мрамор набережных. Но всякий раз, кто бы ни были мои провожатые, похитители или спутники, сон кончался тем, что я иду один по узкой ночной улице, на которой освещено только одно окно, а затем внезапно загорается день, я стою в нашей старой кухне и слышу, как тот самый молодой человек непринужденно говорит: "И все ради этого?" - и тут я просыпаюсь у себя в комнате, бормочу что-то невнятное и в темноте ищу выключатель. Когда я сажусь на кровати, то никогда не помню, что бормотал во сне, зато я точно знаю, из-за чего все произошло. Все произошло из-за крота. В свое время, когда слышался шорох под полом, мать хорошо знала, что это крот, и не прислушивалась. Точно так же, услыхав теперь еле слышный шепот, тише, чем осыпающийся песок, чем падающий снег, и я отлично знаю, чей это шепот и что она хотела сказать мне.
Она действительно была настоящим, стойким воином. Она сражалась до последнего вздоха. Она была абсолютно права во всем. Я ее так понимаю. И все же, когда среди ночи я включаю над головой свет, то делаю это только затем, чтобы прогнать ее, выселить, выдворить из моей кухни, и часто я засыпаю опять при ярком свете, чтобы только не слышать больше в темноте ее шепот.