Но кое-что я помню отчетливо. Например, почему у меня такие ноги. Видишь, какие они тонкие? Никаких мышц на икрах. Мама носила меня на руках, даже когда мне исполнилось шесть, вот как она меня баловала. Я отказывалась пройти сама даже десять шагов. И не потому, что болела или была слабой. Мне всегда хотелось видеть мир с высоты ее роста, как видит его она. Вот почему я не слишком много помню о тех днях, когда мы жили в роскошном шанхайском доме. Ни этого дома, ни людей, его населяющих, я не знала так, как ребенок, который ходит повсюду собст-венными ногами, обследуя угол за углом. Вспоминая то время, я вижу только комнату матери, которую делила с ней, и длинную лестницу, ведущую к прихожей с. полом, отделанным узорчатым камнем.
Я до сих пор вижу эту крутую лестницу, которая спиралью спускается с одного этажа на другой — мама, наклонившаяся над перилами, чтобы заглянуть на этаж под нами, держит меня на руках. Кажется, там жили другие жены отца, но это лишь мои догадки. Мама велела мне сидеть тихо, не задавать вопросов и не смеяться. И я так старалась не ослушаться, что даже задержала дыхание, хотя мне очень хотелось расплакаться и сказать, что мне очень страшно смотреть на ступеньки под нами. Потом мы услышали голоса слуг и отпрянули от перил. Мы обе одновременно перевели дух, и я крепко ухватилась за маму, радуясь, что мы не упали.
В любой час, когда я думаю об этой лестнице, перед моим внутренним взором встает комната, а потом еще что-то, и еще, пока память не доходит до того дня, когда мама ушла. Или просто все мои воспоминания о ней сжались в один день.
Посмотрев вниз с лестницы, мы вернулись в нашу комнату. Было еще очень рано, все остальные члены семьи спали. Я не помню, почему мы проснулись, и в голову мне не приходит никаких объяснений. Судя по цвету неба, оставался примерно час до появления служанки с завтраком.
Мама играла в настольную игру с красными и черными фишками, разложенными на доске. Она говорила, что это иностранная игра, которая называется чиу ке — «тюрьма и наручники».
И только сейчас, вспомнив об этой игре, чиу ке, я понимаю, что речь могла идти о шашках. Мама передвигала фишки по доске, объясняя, что разные цвета означают людей, воюющих под руководством разных командиров и пытающихся взять друг друга в плен. Но когда она попыталась растолковать правила подробнее, мой детский разум не справился.
Я тогда не знала, как сказать, что запуталась, поэтому просто пожаловалась, что проголодалась.
Я могла так себя вести с мамой: жаловаться и требовать. Она никогда не была со мной строгой, как некоторые матери. Она обращалась со мной даже мягче, чем я с тобой. Да, представляешь? Если я чего-то хотела, то не сомневалась, что получу, даже не задумываясь, что мне придется потом за это расплачиваться. Как видишь, хоть я и знала мать совсем недолго, она успела показать мне, что означает полностью доверять кому-то.
Жалуясь на голод, я уже знала, что на верхней полке маминого высокого шкафа припрятана жестяная коробочка с английским печеньем. И она достала ее. Это печенье, не слишком сладкое и не слишком мягкое, любили мы обе. Маме нравились многие иностранные вещи: мягкая мебель, итальянские автомобили, французские перчатки и обувь, белый русский суп и грустные песни о любви, американский рэгтайм и часы «Гамильтон». Но всему остальному полагалось быть китайским.
Отец владел несколькими фабриками по пошиву одежды, и однажды один из его иностранных клиентов подарил маме флакон французских духов. Она улыбнулась и сказала дарителю, что он, такой крупный и влиятельный человек, оказал ей честь этим подарком. Те, кто знал мою мать, сразу поняли бы, что ей этот человек не нравится, раз она назвала его «крупным и влиятельным». Позже она дала мне понюхать пустую бутылочку, сказав, что та воняет мочой. Разумеется, мне тоже показалось, что она пахнет именно так.
— Зачем иностранцы платят большие деньги за то, чтобы покрывать себя такой вонью? — спросила она. — Почему бы им просто не мыться чаще? Непонятно.
Она вылила духи в свою ночную вазу, а мне отдала круглый хрустальный флакон. Он был красивого синего цвета, и когда я подносила его к окну и покачивала, то по всей комнате разлетались разноцветные блики.
В то утро я ела английское печенье и играла с французской бутылочкой. Мама научила меня прислушиваться. Она сама всегда была настороже, стараясь уловить каждый звук и показывая мне, как выделять среди них самые важные. Ее взгляд устремлялся куда-то вдаль, если на звук стоило обратить внимание, а если нет — она просто возвращалась к своим делам. Я подражала ей во всем.
Мы слышали, как слуги ходят по прихожей и коридорам, с тихим бурчанием унося ночные вазы. Кто-то тащил вниз по лестнице какую-то коробку, кто-то другой громко прошептал: «Что с тобой? Совсем ветер в голове?» Из окна выплеснули большое ведро воды, и она с громким уханьем обрушилась на задний двор. Звук был таким звонким, словно кипело масло для жарки. И лишь спустя долгое время раздался тихий стук — «тин-тин-тин», палочками о стенку пиалы, — предвещающий появление слуг с завтраком.
Такие звуки мы слышали каждое утро. Но в то утро мама, казалось, с каким-то особым вниманием прислушивалась ко всем ним. Она была вся внимание, я тоже. До сих пор не знаю: разочаровалась бы она или обрадовалась, услышав то, чего ждала?
Не успела я позавтракать, как мама вышла из комнаты. Казалось, ее не было очень долго, хотя на самом деле могло пройти всего несколько минут. Сама знаешь: час или минута — для детей разницы нет, часто они очень нетерпеливы. Ты тоже такой была.
Когда я решила, что больше не могу ждать, то открыла дверь и выглянула наружу, в дальний конец коридора. Там стояли мама и отец, и они разговаривали очень недобрыми голосами.
— Это тебя не касается, — жестко произнес отец. — Больше об этом не упоминай.
— Я уже сказала, — быстро ответила мама. — Мои слова вылетели наружу.
Я не впервые наблюдала, как они спорят. Мама не походила на других жен отца, которые прятали свою суть под маской хороших манер, стараясь вести себя одна лучше другой, словно участвовали в каком-то конкурсе за очень крупный приз.
Мама была искренней. Бывала и нежной, конечно, но не могла запретить себе быть честной. Все считали это ее недостатком. Если она сердилась, то не считала нужным сдерживаться, и тогда начинались неприятности.
Поэтому, услышав тем утром разговор родителей, я испугалась. Они не кричали, но я хорошо понимала, что оба рассержены. Отец ронял слова так, что мне хотелось закрыть дверь и спрятаться. А мамин голос… сложно объяснить, каким он показался маленькой девочке… каким-то надтреснутым, будто рвется нарядная одежда, которую починить уже никогда не удастся.
Отец развернулся, собираясь уйти, и тут я услышала, как мама говорит:
— Дважды вторая.
Эти слова прозвучали как проклятие.
Отец не обернулся.
— Ты никогда этого не изменишь, — только и сказал он.
— Думаешь, я не могу этого изменить? — спросила мама за его спиной.
Тогда я еще не знала, что такое «дважды вторая». Только догадывалась, что это очень плохие слова, самые худшие, которыми можно назвать маму, потому что из-за них она всегда проводила много часов перед зеркалом, обвиняя «дважды вторую», смотревшую на нее из отражения.
Наконец мама обернулась. На ее лице играла странная улыбка, которой я никогда не замечала раньше. В этот момент она увидела меня.
— Я все еще голодная, — тихо пожаловалась я.
— Иду, иду, — отозвалась она, и ее улыбка изменилась на уже знакомую мне, хотя я и не понимала, как она может улыбаться, если так сердита.
Вернувшись в комнату, она велела мне одеваться.
— В приличную одежду, — уточнила она. — Мы пойдем на улицу.
— Кто еще пойдет?
— Только мы с тобой. — Это было очень необычно, но я не стала больше задавать вопросов, обрадовавшись редкой возможности.