— Чего слезы льешь?
Я понурился.
— Смотри мне в глаза! У мужчины должны быть два правила: здороваешься — крепко жми руку, разговариваешь — гляди прямо в глаза!
Мне это понятно, я и сам не уважаю людей, которые не выполняют эти правила. Отец был прав и все же не прав. Он не понимал меня — я сторонился его не от трусости, мне было стыдно.
— Ты мой сын, не смей хлюпать! Мой сын должен быть настоящим мужчиной!
Он был стройный, строгий, безжалостный.
— Я не хлюпаю…
— Ты еще и лжешь. Разлился в три ручья, а говорит, не хлюпаю…
Как он не понимает? Я было хотел сказать, что пересилил свои слезы. Но заупрямился и продолжал стоять понурясь. Этот высокий человек еще позавчера носил меня на плечах, я радовался, смотрел на всю улицу с высоты. Разве есть еще у кого-нибудь такой отец, как у меня? Как он смеет называть меня лгуном и хлюпиком?
— Ты маменькин сын, а не мой!
А город все-таки благоухал, назло! И я сам по себе, свой собственный…
14
Дни, дни, дни… Утренняя заря покрывает белым пологом инея окрестности усадьбы. Мы торопимся на картофельное поле, хозяин запрягает Серка в соху, я иду за лошадью по верхушке борозды и сношу брань, если порчу эту борозду. Потом мы гнем спину каждый в своей борозде, время от времени подбегая к разведенному Придисом костру, чтобы погреть озябшие пальцы. Как-то туманным утром мы видим на лугу диковинные существа — вышло попастись стадо лосей.
Начались настоящие морозы, солнце становится тусклым, холодным. Лиственные деревья подле усадьбы и плодовый сад оголяются, но стена леса все такая же зеленая и полная жизни. Коровы уже целый день стоят в покосившемся хлеве. У нас еще есть кое-какая работа. Придис разводит поперечную пилу, я вожусь с маленькой Ильзой, а бабка рассказывает о тех временах, когда в «Клигисах» еще хозяйничал отец ее сына.
— «Клигисы», как и «Приедниеки» и «Зираки», поначалу были прежними усадьбами лесников. Все угодья и леса тут были графа Шувалова. Был такой русский вельможа, страсть какой богатый, все больше в Петербурге проживал, здесь редко показывался, а когда наезжал, праздники здесь устраивали. С арендаторов своих Шувалов драл недорого; когда стали усадьбы выкупать, дешево отдал. Лесникам платили серебром, на одно это могли работников держать. Двадцать коров стояло. Масло продавали в Елгаве на рынке. Сорок пять лет я здесь прожила, а все будто в чужие места меня привезли. Я ведь из Валле, там совсем другой народ, светлее, чем в этих лесах. У моего отца было сорок пурвиет земли, теперь ею племянник владеет, в саду одних яблонь триста штук. Отец ни за что не хотел меня сюда отпускать. Лесник сколько раз приезжал свататься, наконец сказал, если меня не отдадут, то он до конца жизни холостым останется. Только так уж получилось, что он раньше меня богу душу отдал, вот я и одна. (Хозяина «Клигисов» его мать нисколько не уважала, любимый сын выучился и работал лесоводом где-то в Курземе.) Так вот в этих лесах и гублю свою жизнь. При царе лесничий был, так с ним хоть по-немецки можно было толковать, а там всех господ развеяли, толкуй хоть с немецкой елкой. Вот Аннеле его хорошо учит.
Она свою любимую внучку звала по имени, а я все — Лелле. Они с Марией больше в школе жили, только в субботу под вечер отец домой привозил. В воскресенье бабушка час-другой уделяла немецкому, он казался ей воплощением высочайшей мудрости. Лелле старалась, Мария ловко увиливала. В занятиях немецким принимал участие и я, но вскоре старая стала сердиться. Я портил ее внучкам выговор, произнося немецкие слова так же плохо, как местные ребятишки латышские. И верно, в то время, как сам хозяин изъяснялся на местном говоре, мать его говорила, как рижанка, да и по-немецки изъяснялась довольно своеобразно: вместо «морген» — «морьен», вместо «геен» — «йейен» и в таком же духе. Многие мои выражения казались ей глумлением над немецким языком, я спорил, доказывая, что еще не слышал ни одного немца, который бы говорил иначе, чем я, и услышал в ответ, что настоящие, образованные немецкие господа вывелись, а эту наезжую голь перекатную и слушать нечего. Лелле больше прислушивалась ко мне, и старуха стала ее даже ревновать.