Выбрать главу

— Ремня ввалю!

— Я тогда обижусь на тебя на всю жизнь, — надулся он, перестал шуметь и притих в углу на целый вечер. Это трёхлетний пацан! Каково упрямство: я прибрала в комнате, успела сварить щи и перестирать бельё, а он всё сидел на полу носом к стене и не шевелился.

Он рисовал удивительные рисунки. Какие-то фантастические самолёты, пейзажи с зелёным небом, зверей с тремя хвостами — но ни одного человека. Все мои родные признавали, что рисунки хороши, но отсутствие людей вызывало у них недоумение. Сам Егорка объяснил, что людей можно сфотографировать, зачем их рисовать. А вот это всё сфотографировать не получится…

Не миновал нас и детский психолог. Участковая врачиха прислала. Я покорно впустила его, то есть, её, в дом. Из всех замечательных Егоркиных рисунков психологиню заинтересовал только один, где был зверь с тремя хвостами. Она посерьёзнела, посмотрела на меня косо и прилипла к Егорке с расспросами. Аля позавидовала и сказала:

— А я ещё лучше могу, — и подсунула девушке-психологу длиннющий рисунок на принтерной ленте, где был изображен зверёк пяти сантиметров длиной с пушистым разноцветным метровым хвостом. Этим рисунком Аля гордилась и называла его «Хвостатое животное».

У психологини загорелись глаза, она начала задыхаться от восторга и захотела унести рисунок с собой, но Аля упёрлась рогом. Мне Хвостатое животное тоже нравилось, и я не разрешила. На этом психология в нашем доме временно закончилась.

Иногда у Егорки ни с того ни с сего портилось настроение, и тогда мы с Колей разрешали ему спать в нашей комнате. Я стелила ему на двух креслах, но он всё равно перебирался к нам и спал, прижавшись ко мне. У других детей таких льгот не было.

Он мог запросто заявить за завтраком:

— Я сегодня ночью летал в космосе.

Или:

— Я знаю язык инопланетян.

В три с половиной года у него резко изменился цвет глаз на карий. Но больше всего он меня удивил, когда в доме снова возникла кошачья проблема. Один из котят Мэри вырос, загулял и окотился на диване в мансарде. Разумеется, за всеми хлопотами я забыла съездить в ветлечебницу, и на тебе. Дети сгрудились вокруг полосатой мамаши и выбирали, кто будет хозяином какого котёнка. Котята мурчали и причмокивали, толкая лапками свою мамашу, а она тоже мурчала и поглядывала на меня с довольным видом. Я заохала и принесла с первого этажа ведро — топить.

— А ну, идите отсюда, мне надо кое-что сделать.

— Топить будешь? — спалил меня старший сын.

Аля притихла и молча уставилась на ведро страшными глазами, как будто я не котят, а её с мальчишками собралась утопить. Такие глаза у неё становились, когда приходил врач.

— Куда нам столько кошек? — сказала я. — У нас и так четверо.

— Четыре плюс три равно семь, — сосчитал Сеня.

Ваня тоже смотрел на ведро, как на шприц, а на меня, как на врача. Процедура умерщвления была для детей прочно связана с медициной.

— Ну, бегите быстро. А то ремня ввалю.

Тогда Егорка загородил от меня диван с котятами, упёр руки в боки и угрожающе сказал:

— Мам, если утопишь, обижусь на тебя на всю жизнь.

— Ну и обижайся, на обиженных воду возят, — строго сказала я и хотела вывести его за руку, но он вырвался и чуть ли не с рёвом крикнул:

— За что их убивать? Они не виноваты, что родились! Они же живые, они пьют молоко!

Не надо было ему о молоке упоминать. Уже когда он сказал «не виноваты, что родились», я поняла, что буду хозяйкой семи кошек. Дети зашумели хором, я поставила ведро и не оглядываясь убежала вниз. Но Егорке этого мало было, и он опрокинул ведро — предполагаю, что ногой. По лестнице полилась Ниагара.

Четырёхлетний ребенок не мог такого сказать, критическое мышление вырастает к шести годам (а мозги — к тридцати шести). Он почти слово в слово повторил мои отчаянные слова, которые я выкрикивала в холодном подвале больницы, взывая к совести каменных баб. А теперь я сама чуть не стала такой же каменной бабой. Дёрнув в свекровиной комнате корвалолу, я взяла картонный ящик, прорезала сверху дыру по диаметру кошки и пошла в мансарду, при этом поклялась записать телефон ветклиники на руке. Пол сегодня будут вытирать дети.

Опять началось лето. Дети носились по двору и галдели: «У нас семь кошек!» — фраза, которая повергала меня в уныние. Алина строила во дворе новый отель на семь посетителей. Мамы тяпали и поливали витамины. Я стирала и готовила круглосуточно. Кошки тоже жрали, и пришлось завести для них отдельную кастрюлю.

Однажды я нашла во дворе за сараями Егорку, беззвучно ревущего и дрожащего. Он показывал куда-то пальцем. Я по инерции отчитала его за этот жест, а потом поняла, что он смотрит на красное ведро, в котором я чуть не утопила Барсика, Арусю и Мальвину. Каждый раз, когда оно попадалось ему на глаза, он считал меня убийцей, поэтому я отнесла ведро на помойку. Дешевле купить новое, чем смотреть, как твой сын растет невротиком.

Я снова начала подумывать о создании семейного детского дома, но беда летала над нашим домом, сужая круги, и на этот раз она бросила камешек покрупнее. В один прекрасный летний день в нашу дверь постучалась почтальонша.

— Распишитесь. С уведомлением.

Я расписалась на бланке и вынула из конверта повестку в суд. Чтобы не упасть, пришлось присесть на бревно. Лёлька вышла из больницы, вспомнила о своих родительских правах и требовала обратно Егорку. Я беспомощно сидела и смотрела, как он и Сенечка с хохотом брызгают друг друга водой из бутылок. Смогу ли я на этот раз защитить ребёнка? Если суд признает, что у Лёльки на него больше прав, то не смогу. Вечером я показала повестку Коле.

— То-то ты весь день смурная, — сказал он. — Не бойся, я его не отдам. У отца не меньше прав, чем у неё.

«Если она не потребует экспертизы ДНК», — подумала я.

Очень не хочется это всё снова вспоминать. Я шипела на детей за каждую брошенную игрушку — в доме должно быть идеально чисто, ведь в любую минуту может заявиться проверка или комиссия. Коля скопил денег на новую иномарку, так вот все они ушли на адвоката и судебные издержки. Нас мурыжили четыре месяца, судебные заседания тянулись одно за другим, и я заработала хроническую мигрень.

Сказать, что Лёлька вела себя как студентка театрального ВУЗа на экзаменах, значит, ничего не сказать. Она выкрикивала оскорбления в мой адрес, рыдала, принимала позы, пафосно вздевала руку, но судья ни разу не сделала ей замечания.

Судья заслуживает отдельного описания. Её глаза, пустые и стеклянные, смотрели сквозь собеседника. Речь была медленной, и во всём поведении проскальзывало что-то неуловимо пугающее. Как-то в перерыве между заседаниями я подошла к ней, чтобы передать очередную пачку документов на Егорку, и сказала:

— Вот документы, которые вы велели принести.

Судья посмотрела направо в окно и задумчиво произнесла:

— Женщина, если вы во вторник что-то делаете, нельзя это делать в среду, — и переложила лист бумаги с одного места на другое.

— Так документы нужны?

— Я не буду вас неволить, — так же задумчиво продолжала судья, — каждый в своём праве. Протокол заседания — очень серьёзный документ.

На миг мне показалось — всего лишь на миг, и всего лишь показалось — что от неё исходит запах спиртного. Никого, кроме нас, в кабинете не было. Записать слова судьи на диктофон я не имела возможности, поэтому молча положила бумаги на стол и вышла.

С самого начала дело шло не в мою пользу, все жалели рыдающую Лёльку, и на нашей стороне выступали только участковая врачиха да Ванина учительница, но кульминация пришлась на предпоследнее заседание, в холодный ноябрьский день. Картина сложилась такая: я, подло воспользовавшись временным Лёлькиным нездоровьем, коварно отобрала у неё единственного сына, её солнышко и кровиночку, и теперь отказываюсь отдавать.

Егорке у меня плохо, мы его бьём, независимый медицинский эксперт нашёл у него на коленке ссадину. Детский психолог свидетельствует, что, возможно, мы подвергаем детей насилию — это видно из их рисунков. Мы морим детей голодом — дети худые. Речь Лёлькиного адвоката была произведением искусства, и к её завершению зал готов был меня расстрелять.