Договорились встретиться у него в воскресенье днём. Он предложил было бигус, но я сказал, что обедать должен дома, семью редко вижу.
И вот я снова в его чистенькой бедной квартирке, сижу на продавленном жёлтом диване. За эти годы ничего не изменилось, разве что диван ещё больше просел. В руках мы держим чашки с бренди.
— Выпьем на дорогу, — говорит он. — Пожелайте мне успехов в новой жизни.
Я смотрю на него обалдев:
— Вы уезжаете? Куда?
— В Польшу. Навсегда.
Я чуть не выронил чашку.
— ??? — от удивления я не мог вымолвить ни слова.
Он, напротив, держался спокойно:
— За тем я и позвал вас, чтобы объяснить свой поступок. — Он отхлебнул и поставил чашку на стол. — Вы знаете, что я к Америке отношусь хорошо — добрая страна и всё такое… Но откровенно говоря, я здесь никогда не был счастлив. Понимаете ли, я здесь никто, как есть никто, хромой старик с иностранным акцентом — и всё. Я даже не инвалид войны, потому что этот статус подразумевает, что человек воевал за Америку, тогда он весьма уважаем. А я воевал за Польшу. Кто знает, что такое Польша? Меня не раз спрашивали: «На чьей стороне Польша была во время войны — за нас или за немцев?»
В Америке у меня, можно сказать, нет никакого социального статута. И так было с самого начала. Мы с Эйдой, бывшей женой, прибыли в Америку в конце сорок шестого. Надо устраивать жизнь. Эйда как демобилизованная имеет привилегии при поступлении на работу, но она на пятом месяце беременности. А позже у неё на руках ребёнок, Барбара. Средства на жизнь должен добывать я, так ведь? А что я могу? Языка тогда я не знал, к простой физической работе был непригоден из-за хромоты. Попытался торговать подержанными автомобилями — не пошло. Даже кассиром в супермаркете не смог. Маленькую пенсию мне платило британское правительство, но на это не проживёшь. (Пенсию от американского правительства я тогда ещё не получал.)
А у меня амбиции: мне страстно хочется поведать миру, как это было, как мы воевали, как победили и как обошлась с нами родная страна. У меня внутри пожар горит, пепел убитых товарищей стучит в моё сердце. Я начинаю писать статьи — по-польски, конечно, других языков не знаю. В редакциях не берут, смотрят на меня как на опасного чудака. А дома плохо, жить не на что, Эйда на пределе… Она права, я понимаю. И вот однажды вечером, когда она уложила Барбару, мы сели на этот диванчик, я взял её руку и сказал, что наш брак — ошибка, что я не гожусь в мужья и отцы, хуже того, не вижу, как эта ситуация может измениться, и сочту её правой, если она возьмёт Барбару и уйдёт. Она заплакала, проплакала всю ночь, сидя здесь, на этом диване, а утром собрала ребёнка и уехала к родителям в Пенсильванию. Больше я её не видел. Знаю, что жила она у родителей, работала медсестрой в больнице и однажды, возвращаясь ночью с работы, погибла в автомобильной аварии. Уснула за рулём.
С Барбарой я восстановил отношения, когда она уже стала взрослой и по счастливой случайности приехала с мужем жить в наш город: муж получил должность в местном университете. Отношения у нас вполне хорошие, но… вы, наверное, заметили. Как бы сказать?.. Без особой родственной теплоты. Скорей всего, она не может простить мне развала семьи, считает меня безответственным эгоистом. Может быть, по-своему она права… Над моим желанием распространять правду о польских событиях они подтрунивают. Я вам говорил, что у меня есть английский перевод, но нет большого желания давать им читать. Вот я и сказал, что пишу книгу по-русски. Они отнеслись к этому скептически. Тот случай с русским языком — помните? — при нашем знакомстве… Они хотели поставить меня в неловкое положение, разоблачить. Но благодаря вашей доброте и находчивости это у них не получилось. Айра, между нами, человек ехидный, да и очень уж другой по своим взглядам: жгучий либерал с явными прокоммунистическими симпатиями. Ну, вы знаете — типичный университетский профессор…
А в Польше — вот там как раз с коммунизмом разобрались. Всё меняется. Официальные догмы мертвы, отношение к прошлому пересматривается. Мы, солдаты Андерса, герои, истинные патриоты. Я списался с комитетом ветеранов — меня там помнят! Приезжай, пишут, тебе пенсию и награды дадут, ты же участник штурма Монте-Кассино, национальный герой! Книгу мою готовы издать хоть сегодня, только дай! Мог ли я мечтать, что доживу до такого дня: из «пархатых жидов» в «национальные герои»… Конечно, я понимаю, что вековой польский антисемитизм не исчез в одночасье, я не так ослеплён. Но лучше пусть ненавидят меня польские антисемиты, чем не замечают добродушные американцы. Я больше не хочу быть никем.
Так мы расстались, и он уехал. Я живу по-прежнему, семья в порядке, много работаю, с Фишманами почти не вижусь, а о Зубове думаю часто. Как он там? Счастлив ли в этой своей Польше, которую ненавидит и без которой жить не в состоянии?
Может быть, когда-нибудь узнаю.
Танцы вокруг золотого тельца
Могучий, Грозный, Добрый, Сущий,
Казни меня, спаси народ.
Борис Кушнер
Почти сорок лет прошло со времени начала еврейского исхода из Советского Союза, и всё чаще говорят о нём как о великом историческом событии. Может быть, оно и так, даже скорей всего так, но нам, свидетелям и участникам, событие это видится как бы сквозь паутину всяких бытовых подробностей, не всегда созвучных патетическому тону хронографа. Ведь и в том, древнем Исходе из Египта люди вели себя по-разному и далеко не всегда достойно. Однако Тора и их включила в повествование, описала их недостойные поступки, такие как угрозы Моисею или пляски вокруг золотого тельца. Вот и мне часто вспоминаются все эти мелкие дела и делишки, сопровождавшие наш отъезд, и хочется рассказать о них — может, и они окажутся существенными для будущего историка.
…В общем, начало семидесятых годов прошлого столетия, город Москва. Я работаю редактором на одной киностудии нехудожественных фильмов (не в смысле недостаточно хороших, а в смысле документальных, научно-популярных, технических и пр.). Студия довольно большая, объём продукции обширный, работы много, и соответственно работает много народа. О коллективе студии стоит сказать несколько слов. Он складывался, главным образом, из тех кинематографистов, которые оказывались ненужны в художественном кино. Причины нежелательности их присутствия на студиях художественных фильмов были самыми разными, и это создавало в наших коридорах невообразимую человеческую пестроту. Так, одних удаляли из большого кино за политическую неблагонадёжность, других — за творческую бездарность, третьих — за какие-то неблаговидные поступки (недостаточно значительные, чтобы посадить), кого-то — за пьянство или за излишнее жено- и мужелюбие. Была и ещё одна быстро растущая категория устранённых: пятый пункт, «неправильное» национальное происхождение. В своё время во ВГИК приняли много евреев, а потом спохватились, что чуть ли не все режиссёры, кроме Ивана Пырьева, евреи, и начали всячески от них избавляться. Один из способов был — сунуть человека к нам на студию, и потому концентрация «инвалидов пятой группы», как тогда выражались, была у нас необыкновенно высокой.
Однако Валерий Залмансон хоть и проходил по пятой группе, не относился ни к одной из этих категорий в чистом виде. Его выгнали из Госкомитета кинематографии за поступок, который, можно сказать, вызывал восхищение не только наших студийных, но даже многих чиновников Госкомитета. А произошло вот что.
Примерно за год до описываемого события в Госкомитете на должности заместителя начальника отдела появился некто Сергей Михайлович Беспрозванный. Его сразу невзлюбили. И то правда, человек он был неприятный: грубый, беспардонный, высокомерный. Откуда он взялся, толком никто не знал, зато каким образом попал на высокую должность, знали все. Беспрозванный относился к могучей, вызывающей общую зависть категории «зятьёв». Правда, родственные связи его не поднимались так высоко, как у Аджубея, зятя Хрущёва и главного редактора «Известий»: он был женат всего лишь на дочке инструктора идеологического отдела ЦК, причём того подотдела, который курировал нехудожественную кинопромышленность. Но этого было вполне достаточно, чтобы товарищ Беспрозванный вёл себя так, как, наверное, не позволяли себе Голдвин вместе с Майером на своей собственной киностудии в Голливуде.