— Я знаю, что они тебя в школе дразнят… Не верь им, неправда всё это. Не ходила я на переезд чужое добро подбирать, у меня осложнения после родов начались, я лежала, выйти в сени не могла, не то что пять вёрст до переезда… Я тебя родила вот на этой самой кровати. — Она показала на старую деревянную кровать, покрытую лоскутным одеялом. — Им досадно, что ты умней их, вот они и болтают. Отец твой был очень умный человек, образования только не хватало, а так… Ну а тебя я в институт пошлю. Хоть вывернусь наизнанку, а образование тебе дам. Будешь учителем или агрономом.
В конце концов мамино желание осуществилось. Правда, агрономом я не стал, но университет закончил, а потом аспирантуру, а потом защитил две диссертации — кандидатскую и докторскую, а потом получил звание профессора, был избран членом-корреспондентом… и так далее. Однако всего этого не случилось бы, если бы не одно обстоятельство, рассказать о котором я просто обязан. Собственно говоря, не обстоятельство, а человек, который появился в наших краях случайно, и это было для меня действительно невероятным везением, без этого счастливого случая вся моя жизнь пошла бы по другому руслу.
Лазарь Борисович Лунц звали этого человека. Он имел научную степень кандидата физико-математических наук и звание доцента. Как и почему он появился в глухой вологодской деревне в качестве преподавателя математики, я, разумеется, тогда не понимал и даже вопросом этим не задавался. Понял это много позже, когда ретроспективно знакомился с антиеврейской кампанией в советской науке позднесталинского периода.
Я учился в пятом классе, а Лазарь Борисович преподавал в старших классах, так что на уроках мы не встречались. Но директриса Лизавета Родионовна рассказала ему про странного мальчика, который решает задачи для восьмиклассников, не зная алгебры. Лунц захотел со мной познакомиться и после первой нашей встречи спросил, могу ли я по вечерам приходить раза три в неделю для занятий математикой. Со мной одним, с глазу на глаз.
На этих занятиях я узнал наконец, что такое алгебра, и это было только начало. Каким-то образом он сумел растолковать мне, мальчику-подростку, основные понятия интегрального исчисления, аналитической геометрии, теории вероятностей. Он говорил со мной об основаниях математики, о неевклидовой геометрии, о великих математиках прошлого… И всё это я вбирал в себя с жадностью и восторгом. А сам Лунц был если не великим математиком, то, несомненно, великим педагогом. Через три года регулярных занятий я стал победителем областной математической олимпиады, а ещё через год — призёром республиканской.
Внешний облик Лазаря Борисовича никак не соответствовал расхожим представлениям об учёном, интеллигенте.
Это был мужчина ростом выше среднего, крепкий в плечах, с густой копной тёмных волос. Летом он совершал долгие пешие прогулки (я иногда сопровождал его), зимой бегал на лыжах — чего-чего, а уж снега в наших краях хватает. Очков не носил. Слабое зрение как раз оказалось у меня, и мама вынуждена была отвезти меня в Череповецкую больницу, где мне выписали очки. Это вызвало сенсацию среди учеников нашей школы: они до того никогда не видели мальчика в очках. Теперь у них появилось «законное основание» не любить меня: вот уж точно не такой, как все, — очкарик, прямо как городской…
Лазарь Борисович провёл у нас четыре года, после чего вернулся в Ленинград. «Обо мне вспомнили», — сказал он перед отъездом. Но наши контакты не прекратились: он продолжал следить за моим математическим образованием, присылал мне книги, статьи из журналов и составленные им специально для меня задачи. А когда пришло время, немало содействовал моему поступлению на математическое отделение университета.
Знакомство с ним было решающим моментом в формировании моей личности — я говорю сейчас не только о профессии математика, а обо всех сторонах человеческого сознания, интеллекта и даже характера. Что особенно важно — он научил меня правильно говорить, «по-городскому», без этого нашего череповецкого «цеканья» и словечек вроде «стойно». Деревенский парень, за всю жизнь побывавший в городе один раз — в Вологде на областной олимпиаде, — я сумел выжить, не потеряться в университете среди всех этих талантов, мнимых и настоящих, среди петербургских снобов и пижонов. Конечно, только благодаря ему, незабвенному Лазарю Борисовичу.
Если уж говорить о моём характере, то надо признать, что некоторая зажатость и мужицкая угрюмость остались во мне навсегда. Из-за этого, наверно, я плохо схожусь с людьми. За пять лет учёбы я сблизился всего с двумя студентами, только их мог бы назвать близкими друзьями: Олега Колоскова с биологического факультета и Женю Озерского, математика с нашего курса. С Олегом я подружился на тренировках — мы оба занимались бегом на длинные дистанции; а с Женей нас сблизили общие математические интересы: сначала мы занимались теорией Галуа, а затем пытались найти новый подход к его задаче по теории дифференцируемых многообразий. Вообще говоря, мы были увлечены личностью молодого гения, нашего сверстника, чьи труды стали важнейшей частью современной абстрактной алгебры, а смысл этих трудов учёные поняли через много лет после его смерти. «Истории непризнанных гениев, — любил говорить Женя, — импонируют людям потому, что дают возможность истолковать своё невезение как проблеск неоценённой гениальности».
Он часто говорил о людях в ироническом ключе. Обычно считают, что людей сближает сходство характеров, но точно так же сближают и различия — противоположности сходятся. Мы с Женей являли тому яркий пример. Трудно представить себе две более полярные личности: угрюмый деревенский паренёк и блестящий петербургский юноша, выросший в состоятельной интеллигентной семье среди книг и картин, владеющий французским, играющий на фортепьяно, и так далее и так далее. Но когда дело доходило до математики, тут мы были равны, тут я нисколько не уступал ему. А математика в нашей жизни занимала главное место.
Довольно часто я бывал у него дома. Родители относились ко мне с неизменным радушием. Впрочем, видел я их редко, они были занятыми людьми: папа, Яков Моисеевич, возглавлял кафедру в медицинском институте, а мама, Мирра Абрамовна, была известным в городе адвокатом. Помню, как однажды в воскресенье в первый раз оказался у них на обеде. Чувствовал я себя поначалу неловко: не знал, зачем три вилки, какой стакан мой, что делать с салфеткой, но никто, казалось, не замечал моего смущения. Общий разговор шёл о знаменитых математиках прошлого, и я удивлялся, как эти люди много знают о Галуа — ведь они по профессии не математики! И уж вовсе я был поражён, когда Яков Моисеевич рассказал, что в детстве видел самого Владимира Андреевича Стеклова, который лечился у отца Якова Моисеевича, известного петербургского врача. Математик подружился со своим доктором настолько, что бывал у него дома на обедах. «За столом обычно сидел вот тут, справа, где сейчас Алексей сидит».
Значит, я сижу на том месте, где сиживал великий русский математик Стеклов? Ничего себе!..
Я знал, что Озерские живут в той же квартире, где жили до революции родители Якова Моисеевича, — большая квартира на Литейном была оставлена им за особые заслуги перед властью рабочих и крестьян: старший Озерский лечил большевистских вождей от урологических заболеваний. Отняли только две спальни — там поселили семью вагоновожатого. Во время войны квартира не пострадала от немецких бомб и снарядов, но была разграблена соседями (Озерские три года прожили в эвакуации на Урале).
Всевозможные семейные истории Озерских я узнавал от родителей — сам Женя ничего такого не рассказывал. Должно быть, опасался таким путём меня унизить. Действительно, что я мог рассказать о своём деде? Что он погиб под поездом, распрягая лошадь? Говорили мы в основном о математике. На третьем курсе увлеклись алгебраической геометрией и получили (не сочтите за хвастовство) хороший результат, который похвалил сам академик Каталов.
И вот после этого и произошло то, о чём я сейчас расскажу. Я должен рассказать, как бы тяжело это ни было, потому что это центральное событие моей истории. Да и всей моей жизни…