Выбрать главу

– Девятьсот рублей.

– Ну я вот тебе три сходу даю! Сделаешь? Я из салона художественного, к нам профессор из Норвегии приезжал, такую лодку хочет, богатый, сколько скажешь, столько и отвалит. Ну?

– Да сейчас никто не делат, раньше-то чо не подошел? – мямлит Гена, ему неудобно, что тот не понимает.

– Да слушай, вот прямо сейчас с тобой вместе останусь, в тайгу зайдем и сделаем.

– Сядь, парень... Щас комар заест... Щас, парень никто не делат, щас, парень, рыбачить надо. Да дрова ловить. Бери вон, сигов у меня, а ветку на следующий год токо. Профессору...

По трапу сбегает, пряча под фуфайкой бутылку, остяк с пылающими глазами. У него крючковатый нос и прямые как у индейца волосы.

– Здорово, Страдиварий! – говорит Гена.

– Дорово, Гени! – мямлит Страдиварий и убегает.

– Почему Страдиварий? – спрашивает приезжий.

– Нарточки делат... – бросает Гена и поднимается с рыбой на пароход. Возвращается он с пустым мешком под мышкой, пересчитывая деньги, и, воровито озираясь, прячет их в сапог под пятку. С парохода на галечный берег вылетает пустая пластиковая бутылка. Гена подбирет ее, моет, полощет в Енисее. Кричит чайка. Гена набирает в бутыль прозрачной енисейской воды и сует в мешок. Сверток он кладет в ветку, садится сам и отплывает от берега, мимо которого на отдалении несет огромный выворотень с парой трясогузок. Проезжий человек смотрит Гене вслед, потом поворачивается к нам лицом и делает жест полнейшего недоумения-восхищения: пожатие плеч, разведенные руки, качнувшаяся голова.

Гена подъезжает к бревну и начинает заколачивать в него скобу. Бьет топориком, звук доходит через долгую ватную паузу, и кажется в эту паузу помещается весь безмерный простор, вздох огромного пространства и целая человеческая жизнь. Туман закрывает и лодку, и Енисей, и пароход. Еще некоторое время слышны удары топора по скобе, отстраненный и задумчивый крик чайки и шелест Енисейского прибоя.

Туман рассеивается и перед нами картина, идущая в особенный растык с тем, что мы видели перед этим. Насколько спокойна и прекрасна была Енисейская даль, так же безжалостно-убог голый срез брусового дома, все нутро которого, даже худосочная кошка, как серой паутиной покрыто не то копотью, не то грязью, не то напылью убитой жизни. Железные кровати с тряпками, табуретка, банка с окурками, под потолком голая лампочка с красно пылающим волоском. Особенно кощунственным посреди этого убожества выглядит телевизор, стоящей на отдельном ящике, как на постаменте. В нем часы, их стрелки показывают ноль часов, несмотря на позднюю пору из окон льется недвижный и синий свет белой ночи.

Серость жилища сгущается до полной и кромешной темноты. Она снова озаряется, и мы видим компанию из остяков, сидящих за бутылкой спирта. Галдя, они разливают в железные кружки и пьют, морщась, берясь дрожью и почти не закусывая. Бутылка кончается, Гена отсылает за спиртом Страдивария, дав ему денег из заначки. Страдиварий прибегает с литровой банкой, полной тугого зеленоватого чистогана. Компания разом оживает:

– Геня, воду давай!

Гена тянется к ведру, но оно пустое, он выходит в другую комнату, долго шарится, гремит ведрами:

– Мама, вода есть у нас?

– Нету, сына, нету-ка воды, – отвечает старческий остяцкий голос. Гена заходит за ведром и вдруг натыкается на сверток – это бутылка с Енисейской водой, укутанная в мешок. Она так и лежит рядом с его табуреткой.

Как только появляется бутылка с водой, гвалт затихает, сереет как подкладка, и сверху него ложится, наплывает и нарастает шорох Енисея, крик чайки, удары топорика по скобе – все протяжное, бескрайнее, задумчивое.

Воду выливают в огромную бутылку, которой та лишь по пояс, но и в другой посуде, Енисей продолжает отражаться, расходиться по комнате. Гена льет в него спирт.

Звуки будто перекисью водорода с шипом глушатся, травятся, горят. Спирт съедает, пожирает чистую и студеную Енисейскую воду. Вода вздрагивает, берется глицериновой судорогой, зернистой густотой, а потом мутнеет, как сыворотка. На бутылке написано “уль”, по-остяцки водка. Это единственное слово, оставшееся от языка. Гена завивает потеплевший уль змейкой и разливает в кружки.

Начинается тупая, бессмысленная пьянка, кто-то заходит, уходит, пьют остяки, русские – водка не выбирает. Все орут, дерутся, мирятся, плачут.

3.

Комната сдвигается влево, будто ячейка карусели, и мы видим брусовую перегородку с дверью, которая тоже съезжает и открывает такую же комнату, только с печью и кухонным столом. Печь с трещинами и опаленным, черным зевом вокруг чугунной дверцы.

Посередке на табуретке, прямая как палка, сидит Тетка Дарья – мать Гены. Лицо старухи необыкновенно древнее и морщинистое. Оно все в складку, в насечку, будто когда-то натянули на него невод, и кожу так стянуло ячеей, что она выдавилась, провисла мешочками, но не дряблыми, а смуглыми, копчеными... Лицо ее рельефно освещено синим ночным светом.

Бабка слышит все, что происходит за стеной. Там гвалт, крики, кто-то падает, слышен Генкин голос. Генка появляется, пошатываясь:

– Мама, курево где?

Лицо у него неподвижное, выцветшее, деревянное. Мать дает пачку папирос, он прикуривает не с первой спички, не попадая в папиросу огнем, и уходит в синем облаке. Облако закрывает все.

Когда дым оседает, перед нами песчаный берег реки и берестяной чум. На бревнышке молодая Дарья кормит с ложки ухой маленького Генку. Он капризничает, кривляется, делано хныкает, вертит головой.

– Ну ладно, ладно! От ить уросливый какой!

Кричит чайка. Дарья все пытается вложить Гене в перепачканный рот ложку с ухой и наконец это ей с трудом удается. Гена открывает рот и принимает ложку, и Дарьин рот делает такое же автоматически-материнское повторяющее движение. Это движение настолько огромно, что судорога охватывает пространство, налетевшим ветром кладет-заворачивает синий дым из трубы чума, и он полностью застилает все вокруг, а когда рассеивается – перед нами снова серая Дарьина комната.

Тетка Дарья вдруг медленно встает с табуретки. Раздается нежная и пронзительная мелодия, солирует гармошка ли, дудка, скрипка... Тетка Дарья будто в полусне забирается на табуретку и достает с полки тряпичный сверток. Под тряпкой что-то завернуто в кусок росомашьей шкуры. Шкурка перетянута ремешком. Бабка Дарья развязывает ремешок и разворачивает шкурку.

В шкурке куклы или алэли – хранители семьи и домашнего очага. Это целая группка, штук шесть. Они крепко перетянуты ремешком и стоят грозной семейкой, большие сзади, маленькие спереди. Тельца их спеленуты ситцем. Темные деревянные лица большие и круглые. По краю они словно в чепчиках из потемневшего странного бисера – крупных бус-фасолин, тускло-желтых, синих, белых. Бабка Дарья развязывает ремешок и раскладывает куклы рядком на табуретке. Потом уходит в угол и что-то ищет в ящике. Крики за перегородкой продолжаются. Кто-то падает.

Возвращается Дарья с куском чистого ситца. Она рвет материю на новые кусочки и аккуратно, что-то приговаривая, перепеленывает куклы.